
Ваша оценкаЦитаты
satal1 декабря 2011 г.«Будем ли мы понимать когда-нибудь, что самое дорогое на свете – жизнь человека и его свобода?»
30703
Limortel25 сентября 2016 г.Читать далееИногда читаешь хорошую книгу советского писателя — и вдруг натыкаешься на места, такие безвкусные, «идейные», что плюнуть хочется. Автор их дописывал, отлично зная, что они вызовут только недоумение и презрение читателя, но далеко не все читатели знают, что только такой ценой могло выйти в свет произведение.
Читая книгу советского автора, всегда делайте поправку на цензуру, мысль ищите между строк.
Всё в этой книге — правда.
— Дед, — спросил я, — евреев тут стреляли или дальше?
Дед остановился, оглядел меня с ног до головы и сказал:
— А сколько тут русских положено, а украинцев, а всех наций?Это зола от многих людей, в ней всё перемешалось — так сказать, интернациональная зола.
У каждой машины есть лицо, она смотрит на мир своими фарами безразлично, или сердито, или жалобно, или удивлённо.
Это же их право победителя: три дня грабить всё, что хотят!
Ну, чертовщина, гляди, что на свете делается: одни там грабят, другие, значит, тут. Дела!
Поднялся ветер, гонял солому и бумагу, нёс дым от машин, войска всё шли, шли тучей, и не было им конца, и всё исправно, как саранча, принимались что-нибудь тащить. Спокойный такой, вроде нормальный, прозаический грабеж... Это была пятница, 19 сентября 1941 года.
Много лет затем дед работал на обувной фабрике № 4 слесарем-канализатором, в вонючей робе лазил с ключами по трубам, ранился у станка — уж такой рабочий класс, что дальше некуда. И все эти годы он не переставал ненавидеть власть «этих босяков и убийц» и «нет, не хозяев».
Это самое «хорошо» — познается лишь в сравнении. И бедному деду моему в 1937 году царская Россия уже казалась справедливым, потерянным раем.
Бога нет. Летчики летают в небе и никакого Бога не видели.
Когда запутывался в долгах, хотел достать комбикорм, или просто некому было пожаловаться, он подолгу стоял на коленях, бился лбом о пол, подметал его бородой — и убеждал иконы, молил их, канючил, клянчил хоть какую-нибудь удачу.
— Что я буду делать при немцах? – говорила мать. — Учить детей славить Гитлера? То учила славить Сталина — то Гитлера?
Наш Тит, хотя и приучился прятаться от фашистских самолетов в окопе, всё же в политике не разбирался совершенно. Он был, так сказать, самым аполитичным из всех нас, а напрасно, потому что новая жизнь существенно касалась и его.
Вот такими мы были к приходу фашизма и вообще к приходу войны: незначительные, невоеннообязанные, старики, женщина, пацанёнок, то есть те, кому меньше всего нужна война и которым, как назло, как раз больше всего в ней достается.
Святослав, Ольга и Владимир — основатели Руси, тогда не было Украины и России, а просто Киевская Русь. Ладно, тут всё в порядке. Святые предки у украинцев и русских общие.
Не было хороших царей. Убивали все от Святослава до Сталина.
Сами себя выставляют, сами себя назначают, сами меж собой делят — а мне говорят, что это я их выбрал!
Развели одних паразитов. Один работает, трое присматривают, шестеро караулят. Да жрут, как гусенъ, да в автомобилях разъезжают. Буржуев свергли — сами буржуями похлеще заделались. Благодетели!..
Всё-таки как это хорошо: плевать на всю и всяческую политику, танцевать, любить, пить вино, спать, дышать. Жить.
Представьте себе, что, родись вы на одно историческое мгновение раньше, — и это уже была бы ваша жизнь, а не книжное чтиво. Судьба играет нами, как хочет, — малыми микробами, ползающими по земному шару.
И вдруг я рядом прочел такое, что не поверил своим глазам:
«ЖИДЫ, ЛЯХИ И МОСКАЛИ — НАИЛЮТЕЙШИЕ ВРАГИ УКРАИНЫ!»
У этого плаката впервые в жизни я задумался: кто я такой? Мать моя — украинка, отец — русский. Наполовину украинец, наполовину «москаль», я, значит, враг сам себе. Дальше — хуже. Мои лучшие друзья были: Шурка Маца — наполовину еврей, то есть жид, и Болик Каминский — наполовину поляк, то есть лях. Сплошная чертовщина.Висели красные немецкие флаги. Они были потрясающе похожи на советские, если их не развевал ветер. На советских красных флагах — серп и молот. На немецких красных флагах — свастика.
Рай на небе — у Бога. На земле его никогда не было. И не будет. Сколько уж тех раев людям сулили, все кому не лень, — всё рай обещают. А несчастный человек как бился в поте лица за кусок хлеба, так и бьется. А ему всё рай обещают...
Когда всё нормально, всевозможные калеки, больные, старики сидят дома, и их не видно. Но здесь должны были выйти все — и они вышли. Меня потрясло, как много на свете больных и несчастных людей.
Она всё еще не могла и мысли допустить, что это расстрел. Во-первых, такие огромные массы людей! Так не бывает. И потом — зачем?!
Дина уверяет, что некоторые истерически хохотали, что она своими глазами видела, как несколько человек за то время, что раздевались и шли на расстрел, на глазах становились седыми.
Они там наверху, эти украинские полицаи, видимо, устали, после тяжкого дня, копали, лениво и только слегка присыпали, побросали лопаты и ушли. Глаза Дины были полны песку. Кромешная тьма, тяжелый мясной дух от массы свежих трупов.
Только читай побольше, читай и читай, в книгах — мудрость.
Если в школе тетради жгут, то вредительские книги надо и подавно — в печь.
После разгрома Гитлера некоторые «честные фашисты» заявляли, что они не знали о чудовищных злодеяниях в лагерях смерти, или, что верили, будто во всем виновато лишь одно гестапо. Лицемеры. Еще раз повторяю: не знал лишь тот, кто не хотел знать.
Тот, кто нападает, всегда — освободитель от чего-нибудь.
И если было что-то на свете, что тогда нас меньше всего интересовало, то это вопросы нашего происхождения и национальности. Мы все учились в украинской школе. Наш родной язык был украинский.
«Если завтра война» только пели, а воевать собирались на чужой территории.
До войны, о Гитлере писали только хорошее, и никто не слышал, чтобы он плохо относился к евреям. Это пусть драпают партийцы, энкаведисты, директора, а людям бедным от чего бежать? И про желтую звезду, ясно, врут, и про какие-то издевательства немцев — всё врут газеты. Что ж раньше-то молчали? Изолгались до предела, вот что.
Нет на свете ни доброты, ни мира, ни здравого смысла. Злобные идиоты правят миром. И книги всегда горят.
Если банды дикарей кидают книги в костер на площади — это страшно, но всё же это полбеды. Может, их ещё не так много, этих дикарей. Но когда каждый человек в каждом доме начинает, трясясь от страха, жечь книги... О, до этого надо довести народ! Это надо уметь. Я думаю: зачем ты у меня родился? Жить в таком мире...
У них была странная нерусская фамилия — Энгстрем. Да мало ли каких фамилий не бывает на свете?
Была Ляля, подружка, почти сестричка, всё пополам, и вдруг она — арийская нация, а я — низший...
Просто выносили из дежурки, кричали: «Хлеб! Хлеб!» — и бросали на землю. Толпа валила, накидывалась — оголодавшие люди дрались, вырывали хлеб друг у друга, а охранники стояли и хохотали. Прибыли корреспонденты и накрутили эти сцены на пленку. Я потом сам видел в немецких журналах фотографии из Дарницы — жутких, босых, заросших людей, и подписи были такие: «Русский солдат Иван, такими солдатами Советы хотят отстоять своё разваливающееся государство».
Земля-то вообще велика, и на ней есть места, чтобы спасаться.
Я лежал в сене лицом кверху, смотрел, как плывут вершины, иногда замечал рыжую белку или пестрого дятла и думал, кажется, сразу обо всем: что мир просторен, что Василий оказался прав, эта стреляющая-убивающая саранча ходит по ниточкам и узлам, вроде нашего города, где творится черт знает что, — Бабий Яр, Дарница, приказы, голод, арийцы, фольксдойчи, горящие книги, — а вокруг всё так же, как и миллионы лет назад, тихо шумят вершинами сосны, и под небом раскинулась огромная, благословенная земля, не арийская, не еврейская, не цыганская, но просто земля для людей, именно ЛЮДЕЙ, Боже мой, или их еще нет на свете, или они где-то есть, но я об этом не знаю... Столько тысяч лет уж род людской живет на Земле — и до сих пор всё не могут чего-то поделить. Ох, было бы что путное делить, а то ведь один нищий вывешивает портянки сушить, а другой нищий за эти портянки его убивает. И неужели единственное, что люди в совершенстве освоили за всю историю, — это убивать?
Вот, наверное, где-то в Германии матери плачут, или остались дети. Отцы, не приедут с чемоданами, полными барахла и велосипедных звонков. Стоило переться в такую даль, чтоб в конце концов гнить под ржавеющей каской? И есть ли вообще в мире что-нибудь такое, ради чего стоит гнить под ржавеющей каской? Столетия идут за столетиями, и убитые гниют то за одно, то за другое, а потом оказывается, что всё то было напрасно, а нужно, оказывается, гнить совсем за третье...
Все деревенские телеги имеют одинаковое расстояние между колесами, это важнейшее правило, не дай Бог отступить, тогда по нашим дорогам хоть не езди. Дороги ведь на матушке-Руси это что? Либо засохшее месиво с глубокими колеями, по которым телега идет, как по рельсам; либо месиво жидкое, в котором, свернув с колеи, засядешь по самые ступицы. В лучшем случае — просто выбитые через луга две глубокие колеи-канавы с лужицами и лягушками. Кругом колеи.
Села не было: одни пепелища с яркими белыми печами, трубы которых, как указательные пальцы, торчали в небо. Значит, тут был бой одних благодетелей человечества с другими — за лучшее, значит, счастье в мире.
Они верили, что умирают за всемирное счастье, и немцы косили их из пулеметов во имя того же.
И я удивленно посмотрел вокруг, и с мира окончательно упали завесы, пыльные и серые. Я увидел, что поклонник немцев дед мой — дурак. Что на свете нет ни ума, ни добра, ни здравого смысла — одно насилие. Кровь. Голод. Смерть. Что я живу и сижу со своими щетками под рундуком неизвестно зачем. Что нет ни малейшей надежды, или хоть какого-нибудь проблеска надежды на справедливость. Ждать неоткуда и не от кого, вокруг один сплошной Бабий Яр. Вот столкнулись две силы и молотят друг друга, как молот и наковальня, а людишки между ними, и выхода нет, и каждый хочет лишь жить, и хочет, чтобы его не били, и хочет жрать, и визжат, и пищат, и в ужасе друг другу в горло вцепляются, и я, сгусток жиденького киселя, сижу среди этого черного мира, зачем, почему, кто это сделал? Ждать-то ведь нечего! Зима. Ночь.
Через площадь ехала колонна донских казаков. Я даже не очень обратил внимание, хотя такой маскарад видел первый раз: усатые, краснолицые, с лампасами и богато украшенными саблями, словно явились из 1918 года или со съемок историко-революционного фильма.
Куда ни посмотри, большинство людей в жизни озабочено именно тем, что поесть. Во что одеться. Где жить. И многие отданы этим заботам целиком, без остатка, так тяжко это им достается. Не потому, что им так нравится, а потому, что иначе не могут. Один мудрец сказал: человек ест, чтобы жить. Другой ядовито добавил: а живёт, чтобы есть.
Пишут, что бороться и совершать подвиги для того и надо, чтобы у всех было вдоволь хлеба и шинелей. А дед помнит, что до революции была вобла и ситец продавался рулонами-штуками. Почему так получается, что чем больше борьбы и подвигов, тем меньше хлеба и шинелей?
Открывались заводы, и рабочим платили зарплату – 200 рублей в месяц. Буханка хлеба на базаре стоила 120 рублей, стакан пшена — 20 рублей, десяток картофелин — 35 рублей, фунт сала — 700 рублей.
Думал про себя: псы, ведь они дураки, кинь ему хлеб, он хлам, хлам, заглотал в один миг, а у человека есть голова, удовольствие можно продлить, и сытнее вроде.
Так перебьют всех «врагов народа», так что самого народа не останется. Тогда будет идеал: ни народа, ни врагов, спокойно и тихо.
Что же это за сплошной бандитизм на земле? То явились одни, под красными знаменами и красивыми лозунгами, убивали, грабили, разрушали. Теперь явились другие, под красными знаменами и красивыми лозунгами, — убивать, грабить, разрушать. Все вы бандиты. Одни люди строят, стараются, бьются в поте лица, затем находятся грабители, которые сроду ничего не создавали, но умеют стрелять. И забирают всё себе. Вы, и только вы, стреляющие, истинные и подлинные враги, под какими бы знаменами вы ни кривлялись. ОТНЫНЕ И ДО КОНЦА ЖИЗНИ Я НЕНАВИЖУ ВАС И ВАШИ ПУКАЛКИ, КОТОРЫЕ СТРЕЛЯЮТ. МОЖЕТ, Я СДОХНУ ОТ ГОЛОДА, В ВАШЕЙ ТЮРЬМЕ ИЛИ ОТ ВАШЕЙ ПУЛИ, НО СДОХНУ, ПРЕЗИРАЯ ВАС КАК САМОЕ ОМЕРЗИТЕЛЬНОЕ, ЧТО ТОЛЬКО ЕСТЬ НА ЗЕМЛЕ.
Это, значит, культура была в том, что они вывозили всё подчистую из музеев, использовали на обертку рукописи в библиотеке украинской Академии, палили из пистолетов по статуям, зеркалам, могильным памятникам — во всё, где есть какое-нибудь яблочко мишени. Такое, оказывается, обновление культуры. И еще — гуманизм. Немецкий гуманизм — самый великий в мире, немецкая армия — самая гуманная, и всё, что она делает, — это только ради немецкого гуманизма. Нет, не просто гуманизма, а НЕМЕЦКОГО гуманизма, как самого благородного, умного и целенаправленного из всех возможных гуманизмов. Потому что гуманизмов на свете столько же, сколько и убийц. И у каждого убийцы свой собственный, самый благородный гуманизм, конечно, как и свое собственное обновление культуры.
Советский гуманизм, немецкий гуманизм, ассирийский гуманизм, марсианский гуманизм — о, сколько же их на белом свете, и каждый прежде всего стремится перестрелять как можно больше людишек, начинает с Бабьих Яров и кончает ими. Бабий Яр — вот истинный символ и культур ваших, и гуманизмов.
А дамы были великолепны — в мехах с ног до головы, с царственными движениями, они прогуливали на поводках отличных холеных овчарок. Понимаете, никогда потом в жизни, сколько я ни убеждал себя, я не мог выковырнуть из души холодное недружелюбие к этим умным животным. Понимаю, что глупо, но немецкие овчарки, которыми травят людей во всех концлагерях мира, вызывают во мне рефлекторную вражду, тут я ничего не могу с собой поделать.
Чудаки немцы, нашли кого учить, что можно есть, — украинцев, которые пережили голод тридцатых годов!.. Мы сами кого хочешь поучим.
Когда через два дня снова пришел с передачей, оказалось, что безногий уже умер. Не могу передать, как я казнился: знал бы, отнес специально раньше, хоть бы он покурил перед смертью.
Они боятся, все эти собаки, как и люди, похожие на собак, если на них идти, что-нибудь в них бросать, на них надо наступать — только на них, иначе пропадешь, пропадешь! Иди прямо на них, и тогда они трусливо отскакивают.
Чему это в книгах учат? Что нужно любить людей, посвящать жизнь борьбе за светлое будущее. Каких людей? Какое, извините, будущее? Чьё?
Слышал я об этой странной примете: что когда кто-то умирает, без причины лопается стекло.
До чего всё на свете относительно, хоть какую мерзость можно объяснить и возвеличить.
История вечная: какая бы распоследняя гадина ни пришла к власти, сейчас же объявляет, что до неё было плохо, и только теперь начинается борьба во имя счастливого будущего, а поэтому надо приносить жертвы. Немедленно — жертвы! Жертвы! Мерзавцы!..
Самое страшное на свете — смерть. Это такой ужас, когда умирает человек, даже самый старый, от болезни, естественно, нормально. Неужели этого естественного ужаса недостаточно, что люди изобретают всё новые и новые способы искусственного делания смерти, устраивают все эти проклятые голоды, расстрелы, Бабьи Яры?
Как-то однажды в апреле, 20-го апреля, на свет родился ребенок. Был он, как положено, красненький, весил килограмма три или что-нибудь около того, длиной был сантиметров пятьдесят, смотрел бессмысленными, как мутные пуговицы, глазками и часто разевал рот, словно зевал, но это он искал грудь. Он вызывал у матери неописуемую нежность и жалость, и она не знала, что держит на руках одно из самых людоедских чудовищ двадцатого века, родить которое судьба зачем-то определила ей.
В первый раз нас здорово облапошили: распечатали дома коробки, а в них недостает штук по пятнадцать сигарет. Немцы проделали дырочку и проволокой повытаскивали. Потом мы, покупая, распечатывали на месте и проверяли пачки. Такой, понимаете, широкий диапазон: с одной стороны, культурное обновление ни больше, ни меньше как всего мира, с другой — грязное бельё с убиваемых снимают и сигареты проволочкой таскают.
Зачем запрещать слушать радиоприёмники: это бесполезно... Нужно только слушать, что люди упорно говорят, и оно почти всегда оказывается правдой.
Но вот пришли первые письма из Германии, и они произвели впечатление разорвавшихся снарядов. Из них было вырезано ножницами почти всё, кроме «Здравствуйте» и «До свидания», или же густо замазано тушью. Из рук в руки пошло письмо с фразой, которую цензура не поняла: «Живем прекрасно, как наш Полкан, разве что чуть хуже».
В «немецком гуманизме» Гитлера было больше изобретательности и изуверства, но в душегубках и печах гибли граждане чужих наций и завоеванных стран. «Социалистический гуманизм» Сталина до печей не додумался, зато гибель обрушилась на своих сограждан. В таких отличиях вся разница; неизвестно, что хуже. Но «социалистический гуманизм» победил. Это происходило в XX веке, на шестом тысячелетии человеческой культуры. Это было в век электричества, радио, теории относительности, завоевания авиацией неба, открытия телевидения. Это было в самый канун овладения атомной энергией и выхода в космос. Сфинкс у Бернарда Шоу на разговоры о прогрессе флегматично замечает, что пока он лежит, за последние несколько тысячелетий он что-то никакого прогресса не замечал. Если в XX веке нашей эры в о з м о ж н ы эпидемии невежества и жестокости в мировых масштабах, если возможны чистой воды рабовладение, геноцид, поголовный террор, если на создание смертоубийственных приспособлений мир употребляет больше усилий, чем на образование и здравоохранение, то, действительно, о каком прогрессе мы говорим? Стало ли сегодня в мире больше справедливости? Стало ли больше добра? Уважения к человеческой личности? Какая справедливость, какое добро, какое там уважение! Становится лишь больше цинизма и жертв. Как бездонная прорва, их требуют и требуют тупые политиканы, готовые хоть весь земной шар превратить в Бабий Яр, лишь бы властвовать, а в остальном — хоть трава не расти. Тут уже не о справедливости впору думать, не о каком-то там развитии, а хотя бы о СПАСЕНИИ. Ничего себе прогресс. Гитлер раздавлен, варварство — нет. Наоборот, очагов его становится всё больше. Смутные дикарские силы бурлят на огромных частях земного шара, угрожая прорваться. Примитивно-сладкие дегенеративные идеи, как заразные вирусы, размножаются и распространяются. Действуют четко разработанные методы, как заражать ими миллионные массы. Развитие науки и техники — кажется, единственное, чем может похвалиться человечество, — приводит, однако, в таком случае лишь к тому, что рабов не гонят, связанных за шеи веревками, а везут электровозами в запломбированных вагонах, что можно инъекциями людей превращать в идиотов, а современный варвар убивает не дубиной, но циклоном «Б» или безукоризненным, технически совершенным огнестрельным автоматом.
Никому не под силу роль пророка. Никто не знает, что будет, и я не знаю. Но я знаю, что ГУМАНИЗМ — это всё-таки ГУМАНИЗМ, а не концлагеря и виселицы. Что нельзя позволять, чтобы из тебя делали идиота. Пока работают сердце и мозг, не должно сдаваться.Неблагополучно, если кучка носорогов может гнать на смерть тьму людей, и эта тьма послушно идет, сидит, ждёт очереди. Если массы людей ввергаются в самое настоящее пожизненное рабство — и послушно становятся рабами. Если запрещаются, сжигаются и выбрасываются на помойку книги. Если миллионы людей от рождения до смерти ни разу не говорят вслух то, что они думают. Если в одном небольшом цилиндре сегодня накопляется энергия, достаточная для испепеления Нью-Йорка, Москвы, Парижа или Берлина, и эти цилиндры круглосуточно носятся над нашими головами, для чего? И что это, если не шаги варварства? Люди, друзья! Братья и сестры! Дамы и господа! Остановитесь, задумайтесь, опомнитесь. ЦИВИЛИЗАЦИЯ В ОПАСНОСТИ.
Мне хотелось всё это пережить и жить долго, до самой глубокой старости, и поэтому надо было спасаться. Я уже усвоил, что до старости доживает лишь тот, кому здорово повезет, но повезти может тому, кто изо дня в день, постоянно спасается.
Конечно, с Васей мы сразу нашли общий язык, он показал минные хвостики, куски взрывчатки — тола, гнездо аиста, который сейчас в отлете, но должен скоро вернуться из Африки. Я подумал: почему мы не можем летать так свободно? Неужели есть на свете земля без всякой войны? На месте аиста я бы ни за что не вернулся, жил бы, себе в мирных краях — и будьте вы все прокляты.
Наибольшее впечатление на меня произвела камнедробилка. Это был большой полый шар с лопастями внутри. Сверху в него загружаются камни, потом мотор начинает его вращать, камни внутри мечутся, как сумасшедшие, толкутся друг о друга в кромешной темноте, ссыпаются с лопасти на лопасть, и нет им там никакого спасения. Точная модель нашей жизни. Так и людишек загружают куда-то, зачем-то, заставляют колотить друг друга, швыряют, вращают, они пищат, а их всё толчет, толчет, толчет.
Наверное, всё-таки Бога нет. А если бы был, то что же он за мучитель такой, кровожадный людоед, над несчастными бабами издевается, над детишками, едва они родятся. Хорошенькое развлечение изобрел себе Всемогущий. Встреться бы я с ним — не молиться бы стал, а морду ему побить следовало за всё, что устроил на земле. Не мог бы я уважать такого Бога. Его просто нет. Устраивают всё люди.
В этой распрекрасной камнедробилке единственное спасение — ловить момент, когда повезет, хватать всё, до чего дотянешься, что забыли запереть, не доглядели, проскальзывать между ног, рвать из рук — чтобы жить! И пусть себе они идут на Демидов, не скоро вернутся, а я не растерялся, и отныне, если я хочу жить, всегда буду так, вот возьму да и выживу наперекор всему. То-то смеху будет.
Рабы должны уметь расписываться, читать приказы и считать. Но чрезмерные умники всегда были врагами диктатур.
Не подмажешь — не поедешь.
Не люблю ночного воя самолетов; как загудит, кажется, всю душу выворачивает, но тут же говоришь себе: «Спокойно, это они еще тренируются, это еще не то». А утром приходят газеты, в которых пишется о маленьких войнах то тут, то там...
Мы не замечаем здоровья, пока оно есть, плачем, только его потеряв.
Заключенные жили хуже, чем звери в берлоге, съедаемые тысячами насекомых. Заболевших чесоткой не лечили, их просто стреляли.
Тяга к жизни существует в нас, пока мы дышим, так уж устроено. Одни прибывали, другие умирали — сами ли, на плацу ли, в овраге ли. Машина буднично работала.
Большевистский террор убил культуру вместе с интеллигенцией, пришла эпоха хамства и торжества посредственности. Эти так называемые советские культурные кадры, — раньше горничные были культурнее во сто крат.
Я все думаю, думаю, и мне начинает казаться, что гуманным и умным людям, которые будут жить после нас, если только вообще будут жить, — трудно будет понять, как же это все-таки могло быть, — постичь зарождение самой мысли убийства, тем более массового. Убить. Как это? Зачем? Как она, эта идея живет в темных закоулках извилин мозга обыкновенного людского существа, рождённого матерью, бывшего младенцем, сосавшего грудь, ходившего в школу?.. Такого же обыкновенного, как и миллионы других, — с руками и ногами, на которых растут ногти, а на щеках — поскольку оно, скажем, мужчина — растёт щетина, которое горюет, улыбается, смотрится в зеркало, нежно любит женщину, обжигается спичкой, и само совсем не хочет умирать — словом, обыкновенного во всём, кроме патологического отсутствия воображения. Нормальное человеческое существо понимает, что не только ему одному, но и другим хочется жить. При виде чужих страданий, даже при одной мысли о них видит, как бы это происходило с ним самим, во всяком случае, чувствует хотя бы душевную боль. У него, наконец, рука не поднимается.
Лишь тогда я вспомнил, что у меня есть ножик, не без дрожи разрезал окуня, долго ковырялся в нем, отворачивая нос от противного запаха, и где-то среди жиденьких внутренностей нашел свой ржавый крючок с целым червем. Причем окунь приобрел такой потрепанный и гнусный вид, словно вытащенный с помойки, что было странно: в чем тут держалась такая сильная жизнь, зачем надо было её, упругую, ловко скроенную, в зеленых полосах и красных перьях, так бездарно разрушать. Я держал в руке жалкие, вонючие рыбьи ошметки, и как я ни был голоден, я понял, что после всего случившегося не смогу это жрать.
Цены на рынке осенью 1942 г.:
1 килограмм хлеба — 250 рублей.
1 стакан соли — 200 рублей.
1 килограмм масла — 6000 рублей.
1 килограмм сала — 7000 рублей.
Зарплата рабочих и служащих в это время 300-500 рублей в месяц.Эти облавы были теперь каждый день, но вот что удивительно: к ним привыкли, как-то сразу же приняли их как должное. Это же так естественно: одни ловят, другие спасаются. А разве бывает иначе?
Людишек на Руси во все века колотили и ловили, чужие и свои, и половцы, и татары, и турки, и собственные Грозные, Петры да Николаи, то жандармы, то большевики, вдолбив, похоже, такую историческую запуганность, что самая настоящая — теперь уже немецкая — охота на людей казалась естественной. Наоборот, длительное отсутствие охоты показалось бы невероятным и даже подозрительным...
У меня в кармане была получка, новые украинские деньги. Советские деньги перестали ходить в один день. Вдруг было объявлено, что советские деньги недействительны. Вместо них вышли отпечатанные в Ровно «украинские». По-моему, это была одна из самых незапутанных денежных реформ в мире: выбрасывай прежние деньги на помойку, и точка.
Бытие определяет сознание.
Он свои колбасы выдавал за свиные, это верно, у человека и свиньи один вкус, так что деньги драл те ещё.
Коней уже не жалко убивать?
— Жалко.
— Эх ты, дурачок, что их жалеть? Видишь, жизнь какая, не то что кони — люди идут на колбасу...Тут главное, чтобы ты не знал, что ешь. Колбаса для этого удобная штука, в неё всё что хочешь пихай, только перемалывай хорошо.
Мне вообще до сих пор здорово везёт, я не знаю, кого уж за это благодарить, люди ни при чем. Бога нет, судьба — фунт дыма. Мне просто везёт.
Наверное, вообще в жизни живут только те, кому здорово везёт. Не повези — и я в этот момент мог бы сидеть за проволокой Бабьего Яра, случайно, нечаянно, допустим, только потому, что «пан официр» оказался бы не в духе или вдруг оцарапал десну рыбьей костью...
Мне стало так тошно, такая тоска, что хоть бери и тявкай. Невыносимое ощущение духоты; молчаливый мир; багровые полосы по небу. Я почувствовал себя муравьишкой, замурованным в фундаменте. Весь мир состоял из сплошных кирпичей, один камень, никакого просвета, куда ни ткнись головой — камень, стены, тюрьма. Во мне было море отчаянной животной тоски. Это же вдуматься: земля — тюрьма. Кругом запреты, всё нормировано от сих до сих, всё забетонировано и перегорожено, ходи только так, живи только так, думай только так, говори только так. Как это, зачем это, кому надо, чтоб я рождался и ползал в этом мире, как в тюрьме? Настроили заграждений не только для муравьишек — для самих себя! И называют это жизнью. Несчастные люди, за что на вас такое? Рождаетесь, как голодные, холодные, бездомные щенята на мусорной куче. И дождь вас хлещет, и морозы губят, и прямое уничтожение. И удрать никуда невозможно, и спрятаться — некуда. Да где же эта самая справедливость, где же вы, умные люди, на свете? Выбросьте из словарей слово «человечность». Нет такого понятия. Нет никакой человечности на земле.
Кажется, теперь знаю, зачем я живу, околачиваюсь под рундуками, обгладываю конские кости — я расту, чтобы ненавидеть вас и бороться с вами. Вот какое занятие я выберу себе в жизни: бороться с вами, заразы, превращающие мир в тюрьму и камнедробилку. Слышите вы, заразы?
Особенно удивительно было про погоны. Сколько в революцию из-за них было! Кто в погонах — значит, смертный враг. Большевики захваченным в плен офицерам вырезали на плечах лоскуты кожи в виде погонов, а те в свою очередь пленным большевикам — звезды. И вдруг теперь в советской армии — погоны и офицерские чины! Мирно уживаются со звездами. Вот так бы давно пора. Взялись, наконец, за ум. Вот за такую разумную власть народ в огонь и воду пойдет и все грехи ей простит, потому что всё-таки — своя, родная.
Видимо человек привыкает в конечном счёте ко всему.
Нет на свете такого лагеря, из которого нельзя было бы убежать.
Они, стукачи и предатели, есть везде.
Кошки — они ведь удивительный народ. Они живут среди нас, зависят от нас, но высоко держат свою самостоятельность, и у них — своя особая, сложная жизнь, которая только чуть соприкасается с нашей. У них свои календари, свои особые дороги и ходы, и узловые места на земной территории, редко совпадающие с нашими.
Цифры. До войны в Киеве насчитывалось 900.000 населения. К концу немецкой оккупации в нем оставалось 180.000, то есть намного меньше, чем лежало мёртвых в одном только Бабьем Яре. За время оккупации убит каждый третий житель Киева, но если прибавить умерших от голода, не вернувшихся из Германии и просто пропавших, то получается, что погиб каждый второй.
Каждый ходит по ниточке, никто не зависит от своей воли, а зависит от случая, ситуации, от чьего-то настроения, да еще в очень большой степени — от своих быстрых ног.
Но я хочу жить! Жить, сколько мне отпущено матерью-жизнью, а не двуногими дегенератами. Как вы смеете, какое вы имеете право брать на себя решение вопроса о МОЕЙ жизни:
СКОЛЬКО МНЕ ЖИТЬ,
КАК МНЕ ЖИТЬ,
ГДЕ МНЕ ЖИТЬ,
ЧТО МНЕ ДУМАТЬ,
ЧТО МНЕ ЧУВСТВОВАТЬ,
КОГДА МНЕ УМИРАТЬ?
Я хочу жить долго, пока не останется самых следов ваших! Я ненавижу вас, диктаторы, враги жизни, я презираю вас как самое омерзительное, что когда-либо рождала земля. Проклятые. Проклятые! ПРОКЛЯТЫЕ!!!У каждого бывают моменты, когда мы ясно представляем свою будущую неизбежную смерть. Один раньше, другой позже, но обязательно вдруг с леденеющей душой ясно понимаем, что настанет минута, когда вот это мое «я» перестанет существовать. Перестанет дышать, думать, не станет вот этих ладоней, головы, глаз. И каждый по-своему задыхается, отбрасывая это отвратительное ощущение, хватаясь за успокоительную соломинку: «Это еще не сегодня. Это еще далеко».
Почему на этой прекрасной, благословенной земле — с таким небом и таким солнцем, — в среде людей, одарённых умом, размышлением, не просто животных с инстинктами, но в среде мыслящих, понимающих людей возможно такое предельное идиотство, как война, диктатуры, терроры, все эти взаимные смертоубийства и садистские издевательства одних над другими.
Приспособляемость человека удивительна. К обеду я уже по звуку определял, куда летят самолеты и велика ли опасность. Стал привыкать к такой жизни. В интервалах бежал в дом.
— Что ты? Так дед Семерик умер?.. — протянул Вовка. — Я не знал... Так-так. Ну, за тебя я рад. Я вот, как видишь. Совсем неподвижным был, но сейчас вроде отхожу, сижу вот. Слуховой аппарат не идёт, у меня там одна ниточка нерва осталась. Может мать дохлопочется мне путевку, хоть бы дать ей отдохнуть... Пока мама жива — всё хорошо. Ко мне иногда хлопцы заходят. Газеты читаем. Сельское-то хозяйство всё «на крутом подъеме», а?..
— Читаешь, как там в ООН? Насчет напряженности, крутят! Я затряс его руку вертикально.
— Меня бы туда посадить на трибуну, — съязвил Вовка. — Я бы им сделал доклад. Слушай, будет война?
Я повел его рукой горизонтально. Он понял, но не согласился.
— Война будет. Мы живем под прицелом. Это как все нацелились один в другого, спустили предохранители — вот так мы живём, на все города нацелены ракеты, только чуть где заелись — кнопку нажимай, и пошла потеха... Мам, где кролик?
— Ничего, — закричал я, впрочем, не надеясь уже быть услышанным, — может, войны не будет, пока всё хорошо!..
— Да, так, Толик, — ласково сказал он, гладя мою руку. — Значит, мама здорова, а ты человеком стал... Но ведь ты заходи, не забывай.
Я потряс руку вертикально.
– Левым ухом я не слышу, — объяснил он, — а правым слышу. Ты прямо в ухо четко говори.
— Вовка, Вовка, —пробормотал я, пожимая его руку.
— Не забывай, заходи, а то возьми опиши меня как есть. С чем ее, значит, войну едят... Ладно?
Я замотал его рукой вертикально.
Вот — выполняю это обещание, описывая Вовку Бабарика, моего товарища, который сейчас, когда вы читаете эти строки, сидит там, в Киеве, Петропавловская площадь, 5, — один из миллионов участников второй мировой войны, оставшийся в живых. И мама его пока жива.Подумать только, что стадо коров, что стадо людей — никакой разницы, выходит? Коров гонят на бойню, направляют батогами, делят на мелкие партии, и стадо слушается, разделяется, и каждая единица по очереди, по порядочку, нос в хвост подходит под удар. Это стадо рогатое — если бы оно вздыбилось, осознало свою силу, оно бы всю бойню разнесло. Но его убивают поодиночке, спокойно бьют, с обеденными перерывами.
Поскольку всё это действительно было, упрёк в неудачной выдумке надо, может быть, адресовать самой этой невероятной жизни?
Системы лжи и насилия блестяще обнаружили и взяли на своё вооружение одно слабое место в человеке: доверчивость.
Мир ничему не научился. Мир стал угрюмее. Он переполняется обманутыми марионетками, этакими запрограммированными болванчиками, которые с вдохновенными глазами готовы стрелять в любую цель, которую им укажут вожди, топтать любую землю, на которую их пошлют, а об оружии, которое сегодня в их руках — страшно подумать. Если им в глаза кричать: вы обмануты, вы всего лишь пушечное мясо и орудие в руках мерзавцев, — они не слышат. Говорят: «Злобный вой». Если им приводить факты, – они попросту не верят. Говорят: «Не было такого».
Значит, если доказать, что некий процент больше, то памятник стоит воздвигать только в таком случае? Как можно вообще считать проценты? В Бабьем Яре лежат ЛЮДИ.
Основная черта большевистского характера, однако, в том, что он не сдаётся.
Наука варварству не помеха.
Можно сжечь, развеять, засыпать, затоптать — но ведь остаётся еще людская память. Историю нельзя обмануть, и что-нибудь навсегда скрыть от неё — невозможно.
Будем ли мы понимать когда-нибудь, что самое дорогое на свете — жизнь человека и его свобода? Или ещё предстоит варварство?
281,8K
bonnie_parker23 февраля 2015 г.Горела Александрийская библиотека, горели инквизиторские костры, сжигали Радищева, сжигались книги при Сталине, горели костры на площадях у Гитлера, и будут гореть, и будут: поджигателей больше, чем писателей. Тебе, Толя, жить, и ты запомни этот первый признак: если книги запрещаются, значит дело плохо. Значит, вокруг насилие, страх…
28274
vittorio5 июня 2012 г.Дед родился в 1870 году – в одном году с Лениным, но на этом общее между ними кончалось. Дед не мог слышать самого имени Ленина, хотя тот давно умер, как умерли или были перебиты многие ленинцы. Он считал, что именно от Ленина все беды, что тот «играл в Россию, как в рулетку, все проиграл и сдох».
281,4K
satal1 декабря 2011 г.«Какая бы распоследняя гадина не пришла к власти, сейчас же объявляет, что до нее было плохо, и только теперь начинается борьба во имя счастливого будущего, и поэтому надо приносить жертвы. Немедленно – жертвы! Жертвы!»
281,2K
_Crazy_27 мая 2011 г.Ох, было бы что путное делить, а то ведь один нищий вывешивает портянки сушить, а другой нищий за эти портянки его убивает. И неужели единственное, что люди в совершенстве освоили за всю историю, – это убивать?
25443
Kate_Milen27 января 2020 г.Состоялась расчудесная война с Польшей. Гитлер с запада, мы с востока — и Польши нет. Конечно, для отвода глаз мы назвали это «освобождением Западной Украины и Белоруссии» и развесили плакаты, где какой-то оборванный хлоп обнимает мужественного красноармейца-освободителя. Но так принято. Тот, кто нападает, всегда — освободитель от чего-нибудь.
23158
Gagalova17 апреля 2020 г.запомни этот первый признак: если книги запрещаются, значит дело плохо. Значит, вокруг насилие, страх, невежество. Власть дикарей.
20155
AlenaRomanova2 июля 2014 г.До войны в Киеве насчитывалось 900 000 населения. К концу немецкой оккупации в нем оставалось 180 000, то есть намного меньше, чем лежало мертвых в одном Бабьем Яре. За время оккупации убит каждый третий житель Киева, но если прибавить умерших от голода, не вернувшихся из Германии и просто пропавших, то получается, что погиб каждый второй.20710
readinggirl13 августа 2013 г.Кошки – они ведь удивительный народ. Они живут среди нас, зависят от нас, но высоко держат свою самостоятельность, и у них – своя особая, сложная жизнь, которая только чуть соприкасается с нашей. У них свои календари, свои особые дороги и ходы, и узловые места на земной территории, редко совпадающие с нашими.
20459