
Ваша оценкаЦитаты
Аноним2 февраля 2022 г.Люси унаследовала от матери страсть к сознательным «промахам», которая у неё принимала оттенок научной любознательности, унаследованной от отца. Ей нравилось экспериментировать, но не на лягушках и морских свинках, а на человеческих существах. Сказать человеку что-нибудь неожиданное, поставить его в дурацкое положение и смотреть, что из этого получится. Это был метод Дарвина и Пастера.
14161
Аноним24 января 2022 г.«Будь у вас плохая память, вы могли бы иной раз забыть об этом, но чтоб забывать каждый раз, для этого, знаете ли, нужна исключительная память».1422
Аноним25 августа 2017 г.Читать далееМустафа Монд подался вперед, к слушателям, потряс поднятым пальцем.
– Вообразите только, – произнес он таким тоном, что у юнцов под ложечкой похолодело, задрожало. – Попытайтесь вообразить, что это означало – иметь живородящую мать.
Опять это непристойное слово. Но теперь ни у кого на лице не мелькнуло и тени улыбки.
– Попытайтесь лишь представить, что означало «жить в семье».
Студенты попытались, но видно было, что без всякого успеха.
– А известно ли вам, что такое было «родной дом»?
– Нет, – покачали они головой.
Родной, родимый дом – в комнатенках его, как сельди в бочке, обитатели: мужчина, периодически рожающая женщина и разновозрастный сброд мальчишек и девчонок. Духота, теснота; настоящая тюрьма, притом антисанитарная, темень, болезни, вонь.
(Главноуправитель рисовал эту тюрьму так живо, что один студент, повпечатлительнее прочих, побледнел и его чуть не стошнило).
А в духовном смысле родной дом был так же мерзок и грязен, как в физическом. Психологически это была мусорная яма, кроличья нора, жарко нагретая взаимным трением стиснутых в ней жизней, смердящая душевными переживаниями. Какая душная психологическая близость, какие опасные, дикие, смрадные взаимоотношения между членами семейной группы! Как помешанная, тряслась мать над своими детьми (своими! родными!) – ни дать ни взять как кошка над котятами, но кошка, умеющая говорить, умеющая повторять без устали: «Моя детка, моя крохотка». «О, моя детка, как он проголодался, прильнул к груди, о, эти ручонки, эта невыразимо сладостная мука! А вот и уснула моя крохотка, уснула моя детка, и на губах белеет пузырик молока. Спит мой родной…»
– Да, – покивал головой Мустафа Монд, – вас недаром дрожь берет.
Господь наш Форд – или Фрейд, как он по неисповедимой некой причине именовал себя, трактуя о психологических проблемах, – господь наш Фрейд первый раскрыл гибельные опасности семейной жизни. Мир кишел отцами – а значит, страданиями; кишел матерями – а значит, извращениями всех сортов, от садизма до целомудрия; кишел братьями, сестрами, дядьями, тетками – кишел помешательствами и самоубийствами.
– А в то же время у самоанских дикарей, на некоторых островах близ берегов Новой Гвинеи…
Тропическим солнцем, словно горячим медом, облиты нагие тела детей, резвящихся и обнимающихся без разбора среди цветущей зелени. А дом для них – любая из двадцати хижин, крытых пальмовыми листьями. На островах Тробриан зачатие приписывали духам предков; об отцовстве, об отцах там не было и речи.
– Крайности, – отметил Главноуправитель, – сходятся. Ибо так и задумано было, чтобы они сходились.
Отцы и матери, братья и сестры. Но были еще и мужья, жены, возлюбленные. Было еще единобрачие и романтическая любовь.
– Впрочем, вам эти слова, вероятно, ничего не говорят, – сказал Мустафа Монд.
– «Ничего», – помотали головами студенты.
Семья, единобрачие, любовная романтика. Повсюду исключительность и замкнутость, сосредоточенность влечения на одном предмете; порыв и энергия направлены в узкое русло.
– А ведь каждый принадлежит всем остальным, – привел Мустафа гипнопедическую пословицу.
Студенты кивнули в знак полного согласия с утверждением, которое от шестидесяти двух с лишним тысяч повторений в сумраке спальни сделалось не просто справедливым, а стало истиной бесспорной, самоочевидной и не требующей доказательств.
– Представьте себе воду в трубе под напором – Студенты представили себе такую трубу. – Пробейте в металле отверстие, – продолжал Главноуправитель. – Какой ударит фонтан! Если же проделать не одно отверстие, а двадцать, получим два десятка слабых струек.
То же и с эмоциями. «Моя детка. Моя крохотка!.. Мама!» – Безумие чувств заразительно. – «Любимый, единственный мой, дорогой и бесценный…»
Материнство, единобрачие, романтика любви. Ввысь бьет фонтан; неистово ярится пенная струя. У чувства одна узенькая отдушина. Мой любимый. Моя детка. Немудрено, что эти горемыки, люди дофордовских времен, были безумны, порочны и несчастны. Мир, окружавший их, не позволял жить беспечально, не давал им быть здоровыми, добродетельными, счастливыми. Материнство и влюбленность, на каждом шагу запрет (а рефлекс повиновения запрету не сформирован), соблазн и одинокое потом раскаяние, всевозможные болезни, нескончаемая боль, отгораживающая от людей, шаткое будущее, нищета – все это обрекало их на сильные переживания. А при сильных переживаниях – притом в одиночестве, в безнадежной разобщенности и обособленности – какая уж могла быть речь о стабильности?14339
Аноним16 декабря 2015 г.Читать далее– Приходилось ли тебе ощущать, – очень медленно заговорил Гельмгольц, – будто у тебя внутри что-то такое есть и просится на волю, хочет проявиться? Будто некая особенная сила пропадает в тебе попусту, вроде как река стекает вхолостую, а могла бы вертеть турбины. – Он вопросительно взглянул на Бернарда.
– Ты имеешь в виду те эмоции, которые можно было перечувствовать при ином образе жизни?
Гельмгольц отрицательно мотнул головой.
– Не совсем. Я о странном ощущении, которое бывает иногда, будто мне дано что-то важное сказать и дана способность выразить это что-то, но только не знаю, что именно, и способность моя пропадает без пользы. Если бы по-другому писать… Или о другом о чем-то… – Он надолго умолк. – Видишь ли, – произнес он, наконец, – я ловок придумывать фразы, слова, заставляющие встрепенуться, как от резкого укола, такие внешне новые и будоражащие, хотя содержание у них гипнопедически-банальное. Но этого мне как-то мало. Мало, чтобы фразы были хороши; надо, чтобы целость, суть, значительна была и хороша.
– Но, Гельмгольц, вещи твои и в целом хороши.
Гельмгольц пожал плечами.
– Для своего масштаба. Но масштаб-то у них крайне мелкий. Маловажные я даю вещи. А чувствую, что способен дать что-то гораздо более значительное. И более глубокое, взволнованное. Но что? Есть ли у нас темы более значительные? А то, о чем пишу, может ли оно меня взволновать? При правильном их применении слова способны быть всепроникающими, как рентгеновские лучи. Прочтешь – и ты уже пронизан и пронзен. Вот этому я и стараюсь среди прочего научить моих студентов – искусству всепронизывающего слова. Но на кой нужна пронзительность статье, об очередном фордослужении или о новейших усовершенствованиях в запаховой музыке? Да и можно ли найти слова по-настоящему пронзительные – подобные, понимаешь ли, самым жестким рентгеновским лучам, – когда пишешь на такие темы? Можно ли сказать нечто, когда перед тобой ничто? Вот к чему, в конце концов, сводится дело. Я стараюсь, силюсь…14310
Аноним19 марта 2015 г.Читать далее«– Да… — начал Дикарь и замялся. Ему хотелось бы сказать про одиночество, про ночь, про плато месы в бледном лунном свете, про обрыв и прыжок в черную тень, про смерть. Хотелось, но слов не было. Даже у Шекспира слов таких нет.
Главноуправитель тем временем отошел в глубину кабинета, отпер большой сейф, встроенный в стену между стеллажами. Тяжелая дверца открылась.
– Тема эта всегда занимала меня чрезвычайно, — сказал Главноуправитель, роясь в темной внутренности сейфа. Вынул оттуда толстый черный том. — Ну вот, скажем, книга, которой вы не читали.
Дикарь взял протянутый том.
– «Библия, или Книги Священного писания Ветхого и Нового завета», — прочел он на титульном листе.
– И этой не читали, — Монд протянул потрепанную, без переплета книжицу.
– «Подражание Христу».
– И этой, — вынул Монд третью книгу.
– Уильям Джеймс «Многообразие религиозного опыта».
– У меня еще много таких, — продолжал Мустафа Монд, снова садясь. — Целая коллекция порнографических старинных книг. В сейфе Бог, а на полках Форд, — указал он с усмешкой на стеллажи с книгами, роликами, бобинами.
– Но если вы о Боге знаете, то почему же не говорите им? — горячо сказал Дикарь. — Почему не даете им этих книг?
– По той самой причине, по которой не даем «Отелло», — книги эти старые; они — о Боге, каким он представлялся столетия назад. Не о Боге нынешнем.
– Но ведь Бог не меняется.
– Зато люди меняются.
– А какая от этого разница?
– Громаднейшая, — сказал Мустафа Монд. Он встал, подошел опять к сейфу. — Жил когда-то человек — кардинал Ньюмен. Кардинал, — пояснил Монд в скобках, — это нечто вроде теперешнего архипеснослова.
– «Я, Пандульф, прекрасного Милана кардинал» 1 . Шекспир о кардиналах упоминает.
– Да, конечно. Так, значит, жил когда-то кардинал Ньюмен. Ага, вот и книга его. — Монд извлек ее из сейфа. — А кстати, выну и другую. Написанную человеком по имени Мен де Биран. Он был философ. Что такое философ, знаете?
– Мудрец, которому и не снилось, сколько всякого есть в небесах и на земле, — без промедления ответил Дикарь. 2
– Именно. Через минуту я вам прочту отрывок из того, что ему, однако, снилось. Но прежде послушаем старого архипеснослова. — И, раскрыв книгу на листе, заложенном бумажкой, он стал читать: — «Мы не принадлежим себе, равно как не принадлежит нам то, что мы имеем. Мы себя не сотворили, мы главенствовать над собой не можем. Мы не хозяева себе. Бог нам хозяин. И разве такой взгляд на вещи не составляет счастье наше? Разве есть хоть кроха счастья или успокоения в том, чтобы полагать, будто мы принадлежим себе? Полагать так могут люди молодые и благополучные. Они могут думать, что очень это ценно и важно: делать все, как им кажется, по-своему, ни от кого не зависеть, быть свободным от всякой мысли о незримо сущем, от вечной и докучной подчиненности, вечной молитвы, от вечного соотнесения своих поступков с чьей-то волей. Но с возрастом и они в свой черед обнаружат, что независимость — не для человека, что она для людей не естественна и годится разве лишь ненадолго, а всю жизнь с нею не прожить…» — Мустафа Монд замолчал, положил томик и стал листать страницы второй книги. Ну вот, например, из Бирана, — сказал он и снова забасил: — «Человек стареет; он ощущает в себе то всепроникающее чувство слабости, вялости, недомогания, которое приходит с годами; и, ощутив это, воображает, что всего-навсего прихворнул; он усыпляет свои страхи тем, что, дескать, его бедственное состояние вызвано какой-то частной причиной, и надеется причину устранить, от хвори исцелиться. Тщетные надежды! Хворь эта — старость; и грозный она недуг. Говорят, будто обращаться к религии в пожилом возрасте заставляет людей страх перед смертью и тем, что будет после смерти. Но мой собственный опыт убеждает меня в том, что религиозность склонна с годами развиваться в человеке совершенно помимо всяких таких страхов и фантазий; ибо, по мере того как страсти утихают, а воображение и чувства реже возбуждаются и становятся менее возбудимы, разум наш начинает работать спокойней, меньше мутят его образы, желания, забавы, которыми он был раньше занят; и тут-то является Бог, как из-за облака; душа наша воспринимает, видит, обращается к источнику всякого света, обращается естественно и неизбежно; ибо теперь, когда все, дававшее чувственному миру жизнь и прелесть, уже стало от нас утекать, когда чувственное бытие более не укрепляется впечатлениями изнутри или извне, — теперь мы испытываем потребность опереться на нечто прочное, неколебимое и безобманное — на реальность, на правду бессмертную и абсолютную. Да, мы неизбежно обращаемся к Богу; ибо это религиозное чувство по природе своей так чисто, так сладостно душе, его испытывающей, что оно возмещает нам все наши утраты». — Мустафа Монд закрыл книгу, откинулся в кресле. — Среди множества прочих вещей, сокрытых в небесах и на земле, этим философам не снилось и все теперешнее, — он сделал рукой охватывающий жест, — мы, современный мир. «От Бога можно не зависеть лишь пока ты молод и благополучен; всю жизнь ты независимым не проживешь». А у нас теперь молодости и благополучия хватает на всю жизнь. Что же отсюда следует? Да то, что мы можем не зависеть от Бога. «Религиозное чувство возместит нам все наши утраты». Но мы ничего не утрачиваем, и возмещать нечего; религиозность становится излишней. И для чего нам искать замену юношеским страстям, когда страсти эти в нас не иссякают никогда? Замену молодым забавам, когда мы до последнего дня жизни резвимся и дурачимся по-прежнему? Зачем нам отдохновение, когда наш ум и тело всю жизнь находят радость в действии? Зачем успокоение, когда у нас есть сома? Зачем неколебимая опора, когда есть прочный общественный порядок?»
«Скажите лучше, виновата цивилизация. Бог несовместим с машинами, научной медициной и всеобщим счастьем. Приходится выбирать. Наша цивилизация выбрала машины, медицину, счастье. Вот почему я прячу эти книжки в сейфе. Они непристойны. Они вызвали бы возмущение у чита…»14997
Аноним12 ноября 2014 г.Читать далееЛучше строго и честно оставаться самим собой. Самим собой? Но вопрос о самом себе всегда был для Филипа одним из наиболее трудно разрешимых вопросов. При помощи интеллекта и в теории он умел становиться кем угодно. Способность уподобляться другим была развита в нем так сильно, что часто он не мог отличить, где кончается он сам и где начинается тот, кому он уподобил себя; среди множества ролей он переставал различать актера. Амеба, когда она находит добычу, обтекает ее со всех сторон, вбирает ее в себя, а затем течет дальше. Внутренне Филип Куорлз чем-то походил на амебу. Он был как бы океаном духовной протоплазмы, способным растекаться по всем направлениям, поглощать любой предмет, встреченный на пути, вливаться в любую трещину, наполнять любую форму и, поглотив или наполнив, течь дальше, к новым препятствиям, к новым вместилищам, оставляя прежние опустошенными и сухими. В разные периоды своей жизни или даже в один и тот же период он наполнял собой самые различные формы. Он был циником и мистиком, гуманистом и презрительным мизантропом; он пробовал жить жизнью рассудочного и равнодушного стоика, а в другой период он стремился к бессознательной, естественной первобытности. Выбор формы зависел от тех книг, какие он читал, от тех людей, с какими он встречался. Барлеп, например, снова направил течение его мысли в русло мистики, давно уже покинутое им; только однажды он заглянул в него, еще в студенческие годы, когда он на некоторое время подпал под влияние Беме. Потом он раскусил Барлепа и опять покинул его русло, готовый, впрочем, в любую минуту снова влиться в него, если этого потребуют обстоятельства. Теперь его сознание вливалось в форму, имевшую очертания сердца. А где же тогда его истинное "я", которому он должен быть верен?
14282
Аноним30 октября 2012 г.Мир кишел отцами — а значит, страданиями; кишел матерями — а значит, извращениями всех сортов, от садизма до целомудрия.
141K
Аноним7 ноября 2024 г.Мужчины умеют получать удовольствие от случайных встреч. Женщины в большинстве своем этого не умеют: им нужно любить. Им необходимо что-то переживать. Без этого они не могут.
1368
