
Ваша оценкаЦитаты
Аноним10 октября 2025 г.Знаете, после того как что-нибудь продано, всегда находятся люди, которые с важным видом уверяют вас, что они дали бы больше, гораздо больше... но как только дело доходит до платежа, то оказывается, что, кроме долговых расписок, векселей и паев, у них ничего нет за душой...
112
Аноним10 октября 2025 г.От избытка чувств мне хочется запеть, выкинуть какую-нибудь глупость; человек ощущает смысл и цель собственной жизни, лишь когда сознает, что нужен другим.
17
Аноним28 сентября 2025 г.Читать далее— Не надо! Не надо! — Кроме этих умоляющих слов, мне ничего не приходило в голову. Но плотина уже прорвалась. Это были не бурные, громкие рыдания, а — что еще страшней — тихий, надрывающий душу плач с закушенной губой, плач, который стыдится самого себя, но который невозможно унять.
— Не надо! Прошу вас, не надо! — повторил я и, чтобы успокоить ее, наклонившись, положил ладонь ей на руку. Точно электрический ток пробежал по ее руке и плечу.В ту же секунду дрожь утихла, снова наступило оцепенение, она больше не шевелилась. Все тело ее словно ждало, прислушивалось, стараясь понять, что скрывалось за моим прикосновением: означало ли оно нежность, любовь или только сострадание? Было страшно глядеть, как она ждала, не дыша, ждала всем своим чутко внимавшим телом. Я не находил в себе мужества убрать руку, которая так чудодейственно, в один миг укротила нахлынувшие рыдания; с другой стороны, у меня не было сил, чтобы заставить свои пальцы сделать какое-нибудь ласковое движение, которого Эдит, ее пылающая кожа — я чувствовал это — ожидали с таким нетерпением. Моя рука лежала как чужая, и у меня было такое ощущение, будто вся кровь Эдит, горячая, пульсирующая, прилила к одному этому месту, устремляясь ко мне.
Я не знаю, долго ли оставалась моя ладонь безвольно лежать на ее руке, потому что время, казалось, стояло без движения, как воздух в комнате. Потом я почувствовал, что Эдит начинает тихонько напрягать мускулы. Не глядя на меня, она правой рукой мягко сняла мою ладонь со своей и потянула к себе; медленно притягивала она ее все ближе к сердцу, и вот, робко и нежно, к ее правой руке присоединилась левая. Очень мягко взяли они мою большую, тяжелую мужскую руку и принялись ласкать ее нежно и боязливо. Сначала ее тонкие пальцы блуждали, словно любопытствуя, по моей неподвижной ладони, почти не касаясь ее, подобно легким дуновениям. Затем я почувствовал, как эти робкие, детские прикосновения отважились пробежать от запястья до кончиков пальцев, как они внутри и снаружи, снаружи и внутри, вкрадчиво и испытующе исследовали все выпуклости и впадины, как они сначала испуганно замерли, дойдя до твердых ногтей, но потом и их ощупали со всех сторон и снова пробежали до самого запястья и опять вверх и вниз, вверх и вниз, — это было, знакомство, ласковое и робкое, таксе, при котором она бы никогда не осмелилась по-настоящему крепко взять мою руку, сжать, стиснуть ее. Словно струйки теплой воды омывали мою ладонь — такой шаловливо-застенчивой, бережной и стыдливой была эта ласка-игра. И все же я чувствовал, что в частице моего «я», отданного ей во владение, влюбленная обнимала всего меня. Непроизвольно голова ее откинулась на спинку кресла, словно для того, чтобы с еще большим удовольствием наслаждаться невинной лаской; она лежала передо мной, будто задремав или грезя, — с закрытыми глазами, чуть приоткрытым ртом, и выражение полного покоя смягчало и в то же время изнутри озаряло ее лицо, а тоненькие пальцы ее снова и снова с упоением пробегали по моей руке от запястья до кончиков ногтей. В этой ласке не было никакого вожделения — лишь тихая радость оттого, что она наконец-то, хоть на мгновение, может обладать какой-то частичкой моего тела и выразить свою безграничную любовь. Ни в одном женском объятии, даже в самом пылком, мне не приходилось с тех пор ощущать такую бесконечную нежность, какую я познавал в этой легкой, почти мечтательной игре.
Не помню, как долго это продолжалось. Такие переживания существуют вне привычного хода времени. От робких прикосновений и поглаживаний исходило что-то одурманивающее, обольщающее, гипнотизирующее; они волновали и потрясали меня больше, чем жгучие поцелуи в ее спальне. Я все еще не находил в себе сил отнять руку («Лишь позволь мне любить тебя», — вспомнилось мне) — в тупом оцепенении, словно во сне, наслаждался я этой лаской, струившейся по моей коже, и я покорился ей, бессильный, беззащитный, в то же время в глубине души испытывая стыд оттого, что меня так безгранично любили, а я сам не испытывал ничего, кроме робости и смятения.
Но постепенно мое собственное оцепенение стало для меня невыносимо: утомляла не ласка, не блуждание по моей руке теплых, нежных пальцев, не их легкие-и пугливые прикосновения, меня мучило то, что моя рука лежала как мертвая, словно и она и человек, ласкавший ее, были мне чужими. Я смутно понимал (так слышишь в полусне звон колоколов на башне), что должен либо уклониться от этой ласки, либо ответить на нее. Но у меня не было сил сделать то или другое, мне хотелось только одного: скорее покончить с этой опасной игрой; и вот я осторожно напряг мускулы и очень медленно начал высвобождаться из невесомых пут — незаметно, как я надеялся. Но обостренная восприимчивость моментально, еще раньше, чем я сам осознал свое намерение, подсказала Эдит смысл этого движения, и в испуге она сразу освободила мою руку. Ее пальцы словно вдруг отпали, кожа моя перестала ощущать струящееся тепло. Смутившись, я убрал руку, ибо в ту же секунду лицо Эдит потемнело, она опять по-детски надула губы, их уголки уже начали вздрагивать.
— Не надо! Не надо! — прошептал я ей, другие слова не приходили мне на ум. — Сейчас войдет Илона. — И, так как я видел, что от этих пустых, беспомощных слов ее дрожь только усилилась, во мне опять внезапно вспыхнуло чувство сострадания. Я наклонился к Эдит и быстро коснулся губами ее лба.
Но зрачки ее серых глаз смотрели строго и отчужденно, она глядела как бы сквозь меня, будто угадывала мои тайные мысли. Я не сумел обмануть ее ясновидящее чувство. Она поняла, что я сам, отняв руку, уклонился от ее ласки и что торопливый поцелуй означал не любовь, а лишь смущение и жалость.
Это было ошибкой, непоправимой, непростительной ошибкой, несмотря на искренность моих добрых намерений, я не проявил великого терпения и не нашел в себе сил, чтобы притвориться. Напрасным оказалось мое стремление ничем — ни словом, ни взглядом, ни жестом — не дать ей заподозрить, что ее нежность меня тяготит. Снова и снова вспоминал я предостережения Кондора о том, какая ответственность ляжет на меня, сколько вреда я причиню, если обижу этого легко ранимого человека. «Позволь ей любить тебя, — без конца повторял я себе, — притворись на эти восемь дней, но пощади ее гордость. Не дай ей заподозрить, что ты обманываешь ее, обманываешь вдвойне, когда с доброй уверенностью говоришь о ее скромном выздоровлении, а сам внутренне дрожишь от страха и стыда. Веди себя непринужденно, совсем непринужденно, — снова и снова увещевал я себя, — постарайся придать своему голосу сердечность, своим рукам ласковую нежность».
Но между женщиной, которая однажды призналась в своем чувстве мужчине, и этим мужчиной все становится накаленным, таинственным и опасным, даже воздух. Любящие обладают каким-то сверхъестественным даром угадывать подлинные чувства любимого, а так как любовь, по извечным законам, всегда стремится к беспредельному, то все обычное, все умеренное претит ей, невыносимо для нее. В сдержанности любимого она подозревает сопротивление, в малейшей уклончивости с полным правом видит скрытую оборону. Наверное, в те дни в моих словах звучала какая-то фальшь, а в моем поведении чувствовались какая-то неловкость и замешательство — как я ни старался, мне не удалось обмануть Эдит. Неудача постигла меня в самом главном: я не мог убедить ее, и она с тревогой недоверия ощущала все острее, что я не даю ей того единственного, того настоящего, чего она жаждала: любви в ответ на любовь. Иногда посреди разговора, как раз в тот момент когда я усерднее всего добивался ее доверия, ее сердечности, она вдруг бросала на меня испытующий взгляд своих серых глаз, и я опускал ресницы. При этом у меня было такое чувство, будто она вонзала в меня какой-то зонд, чтобы исследовать самую глубину моего сердца».126
Аноним9 сентября 2025 г.Читать далееИ еще одно: в этом вернувшемся мире мне уже не угрожал ни один
свидетель моего преступления. Никто не мог обвинить в давнишнем трусливом
поступке человека, отмеченного высшей наградой за храбрость, никто не мог
упрекнуть меня за мою роковую слабость. Кекешфальва ненадолго пережил свою
дочь; Илона, ставшая женой нотариуса, жила в какой-то югославской деревне,
полковник Бубенчич застрелился на Саве; мои товарищи или погибли, или давно
позабыли ничтожный эпизод - ведь за эти четыре апокалипсических года все,
что было "прежде", стало таким же никчемным и недействительным, как старые
деньги. Никто не мог обвинить меня, никто не мог меня осудить; я чувствовал
себя, как убийца, который только что закопал труп своей жертвы в лесу, и
вдруг выпадает снег, белый, густой, тяжелый; он знает, что это покрывало на
много месяцев скроет его преступление, а потом всякий след затеряется. И я
набрался мужества и стал жить. Так как никто не напоминал мне о моей вине, я
и сам забыл о ней. Сердце умеет забывать легко и быстро, если хочет забыть.
Один лишь раз прошлое напомнило о себе. Я сидел в партере венской
Оперы, у прохода в последнем ряду; мне хотелось еще раз послушать "Орфея"
Глюка, чья затаенная, чистая грусть волнует меня больше, чем любая другая
музыка. Только что кончилась увертюра, во время короткой паузы в зале не
включали свет, но опоздавшие могли занять свои места. К моему ряду тоже
подошли две тени: мужчина и женщина.
"Разрешите", - вежливо наклонился ко мне мужчина. Не глядя на него, я
встал, чтобы пропустить. Но, вместо того чтобы сесть в свободное кресло
рядом со мной, он сначала пропустил вперед свою спутницу, бережно и ласково
поддерживая и направляя ее; он не только заботливо провел ее по узкому
проходу, но и предупредительно придерживал сиденье, пока она не опустилась в
кресло. Такая заботливость была слишком необычной, чтобы не привлечь мое
внимание. "Ах, это слепая", - подумал я и взглянул на нее с невольным
сочувствием. Но тут полный господин сел рядом со мной, и я вздрогнул: это
был Кондор! Единственный человек, который знал все, всю подноготную моего
преступления, сидел так близко от меня, что я слышал его дыхание. Человек,
чье сострадание было не убийственной слабостью, как мое, а спасительной
силой и самопожертвованием, - единственный, кто мог осудить меня,
единственный, перед кем мне было стыдно! Как только в антракте вспыхнут
люстры, он тотчас меня увидит.
Меня охватила дрожь, и я торопливо заслонил лицо рукой, чтобы он не
узнал меня. Я больше не слышал ни одного такта любимой музыки: удары моего
сердца заглушали ее. Близость этого человека, который один в целом мире знал
обо мне правду, была невыносима для меня. Словно сидя в темноте голый среди
этих хорошо одетых людей, я с ужасом ждал, что вот-вот загорится свет и мой
позор станет явным. И когда после первого акта начал опускаться занавес, я,
наклонив голову, быстро покинул зал, - вероятно, Кондор не успел разглядеть
меня в полумраке. Но с той минуты я окончательно убедился, что никакая вина
не может быть предана забвению, пока о ней помнит совесть.122
Аноним9 сентября 2025 г.Читать далееЯ уверен, что из сотен людей, призванных в те августовские дни, лишь
немногие шли на фронт так хладнокровно и даже нетерпеливо, как я. Не потому,
что я жаждал воевать; я видел в этом всего лишь выход, спасение для себя; я
бежал на войну, как преступник, в ночную тьму. Четыре недели до начала
военных действий я был в безысходном отчаянии и растерянности. Я презирал
себя, и сейчас еще воспоминание о тех днях для меня мучительнее самых
ужасных часов на поле битвы. Ибо я знаю, что своей слабостью, своей
жалостью - когда я подал надежду, а затем сбежал - я убил человека,
единственного человека, который страстно любил меня. Я не решался выходить
на улицу, сказался больным и сидел в комнате. Я написал Кекешфальве, чтобы
выразить свое участие; увы, там действительно не обошлось без моего
участия - он не ответил. Я засыпал Кондора письмами с объяснениями и
оправданиями, он не ответил. Я ни строчки не получил ни от товарищей, ни от
отца - на самом деле, конечно, потому, что в это критическое время он был
перегружен работой в министерстве. Но мне это единодушное молчание казалось
заговором осуждения. Все сильнее овладевала мной безумная мысль: все осудили
меня так же, как я сам осудил себя, и считают меня убийцей, потому что я сам
считал себя таковым. В то время, когда вся страна была взбудоражена, когда
по всей Европе гудели провода, передавая страшные известия, когда шатались
биржи, мобилизовывались армии, а наиболее осторожные уже упаковывали
чемоданы, - в то время я думал только о своем предательстве, о своей вине.
Отправка на фронт означала для меня освобождение, война, погубившая миллионы
невинных, спасла меня, виновного, от отчаяния (не подумайте, что я восхваляю
ее).113
Аноним9 сентября 2025 г.Читать далееТак называемая "канцелярская бумага" - лист строго определенного
формата, раз и навсегда установленного соответствующим предписанием, - была,
вероятно, самым необходимым реквизитом австрийского бюрократического
аппарата, как гражданского, так и военного. Всякое прошение, всякий деловой
документ или донесение полагалось составлять на этой аккуратно обрезанной
бумаге, которая благодаря уникальности своей формы сразу же отделяла все
служебное от личного; огромные залежи миллионов и миллиардов таких листков,
хранящихся в архивах, вероятно, явятся когда-нибудь единственно достоверной
летописью жизни и страданий габсбургской империи. Никакой официальный
документ не признавался действительным, если не был написан на белом
прямоугольном листке. И поэтому первое, что я сделал, - зашел в ближайшую
табачную лавку, купил два таких листа, в придачу так называемую "лентяйку"
(разлинованную бумагу, которую подкладывают вниз) и соответствующий конверт.
Теперь перейти через улицу в кафе - место, где в Вене улаживают все дела, от
самых серьезных до самых легкомысленных. Через десять минут, к шести часам,
прошение будет написано: тогда я снова буду принадлежать самому себе, и
только себе.
Память с поразительной ясностью сохранила каждую мелочь - ведь
принималось самое важное решение в моей жизни. Я помню маленький круглый
мраморный столик и кафе на Рингштрассе, помню картонную папку, на которую я
положил бумагу, и как я осторожно разглаживал линию сгиба, чтобы она была
безукоризненно ровной. Словно на контрастном фотоснимке, вижу я сейчас перед
собой иссиня-черные, немного разбавленные чернила и ощущаю тот легкий
внутренний толчок, с которым я начал выводить первую букву, стараясь, чтобы
она выглядела изящно и значительно. Мне очень хотелось особенно тщательно
выполнить эту мою последнюю служебную обязанность: а поскольку форма
прошения была с математической строгостью определена уставом,
торжественность момента можно было выразить только красотой почерка.15
Аноним9 сентября 2025 г.Читать далееС этого неожиданного рывка поводьев все и началось. Он был словно
первым симптомом необычного отравления состраданием. Вначале появилось лишь
смутное ощущение - так чувствуешь себя, захворав и просыпаясь с тяжелой
головой, - что со мною что-то произошло или происходит. До сих пор я жил
бездумно в своем ограниченном тесном мирке. Я заботился лишь о том, что
казалось значительным или забавным моим начальникам и моих товарищам, но
никогда ни к кому не проявлял горячего интереса, да и мною никто особенно не
интересовался. Настоящие душевные потрясения были мне неведомы. Мои домашние
дела были упорядочены, и беспечность (я понял это только сейчас) царила в
моем сердце и в мыслях. И вот неожиданно что-то случилось, что-то стряслось
со мной, правда, с виду ничего существенного, ничего такого, что было бы
заметно со стороны. И все же в тот короткий миг, когда в полных гнева глазах
обиженной девушки отразилась неведомая мне прежде глубина человеческого
страдания, словно какая-то плотина рухнула в моей душе, и наружу хлынул
неудержимый поток горячего сочувствия, вызвав скрытую лихорадку, которая для
меня самого оставалась необъяснимой, как для всякого больного его болезнь.
Вначале я понял лишь, что перешагнул границу замкнутого круга, где моя
прежняя жизнь протекала легко и просто, и вступил в иную сферу, которая, как
все новое, волновала и тревожила: впервые передо мной разверзлась бездна
чувства. Непостижимо, но мне казалось заманчивым броситься в нее, и изведать
все до конца. И в то же время инстинкт подсказывал мне, что опасно
поддаваться столь дерзкому любопытству. Он внушал: "Довольно! Ты уже
извинился. Ты покончил с этой глупой историей". Но другой голос во мне
нашептывал: "Сходи туда! Ощути еще раз эту дрожь, пробегающую по спине, этот
озноб страха и напряженного ожидания!" И опять предостережение: "Не
навязывайся, не вмешивайся! Это испытание тебе не по силам. Простак, ты
натворишь еще больше глупостей, чем в первый раз".
Неожиданным образом все решилось помимо меня, так как тремя днями позже
я получил письмо от Кекешфальвы, в котором он спрашивал, не смогу ли я
отобедать у них в воскресенье.113
Аноним9 сентября 2025 г.Читать далееНо я не сдержал своего слова. Я был слишком нетерпелив. Желание как
можно скорее избавиться от тягостного чувства неопределенности, узнать, что
я окончательно прощен, не давало мне покоя, ибо втайне я все время опасался,
что в казино, в кафе или где-нибудь еще меня спросят: "Послушай, что у тебя
там произошло с Кекешфальвами?" Мне хотелось, чтобы я с независимым видом
смог отпарировать: "Обаятельные люди! Вчера вечером я опять был у них", - и
тогда бы каждому стало ясно, что меня вовсе не вытолкали оттуда в шею.
Только бы поставить точку на этой досадной истории! Только бы разделаться с
нею. В конце концов мое нервное напряжение привело к тому, что уже на
следующий день, то есть в пятницу, как раз когда мы с Йожи и с Ференцем,
моими лучшими друзьями, шатались по Корсо, я вдруг принял решение: нанести
визит сегодня же. Несколько озадачив своих приятелей, я внезапно распрощался
с ними.17
Аноним9 сентября 2025 г.Читать далееС той злосчастной ошибки все и началось. Теперь, по прошествии многих
лет, хладнокровно вспоминая нелепый случай, который положил начало роковому
сцеплению событий, я должен признать, что, в сущности, впутался в эту
историю по недоразумению; даже самый умный и бывалый человек мог допустить
такую оплошность - пригласить на танец хромую девушку. Однако, поддавшись
первому впечатлению, я тогда решил, что я не только круглый дурак, но и
бессердечный грубиян, форменный злодей. Я чувствовал себя так, будто плеткой
ударил ребенка. В конце концов со всем этим еще можно было бы справиться,
прояви я достаточно самообладания; но дело окончательно испортило то, что я- и это стало ясно сразу же, как только в лицо мне хлестнул первый порыв
ледяного ветра, - просто убежал, как преступник, даже не попытавшись
оправдаться.16
Аноним9 сентября 2025 г.Читать далее- Я сказал: одной из причин, главная же была иного порядка, личного,
она вам, пожалуй, будет еще понятнее. Главная причина заключалась в том, что
я сам слишком сомневался в своем праве называться героем, - во всяком
случае, в своем героизме. Я-то лучше всяких зевак знал, что этим орденом
прикрывается человек, меньше всего похожий на героя, скорее наоборот - он
один из тех, кто очертя голову ринулся в войну только потому, что попал в
отчаянное положение; это были дезертиры, сбежавшие от личной
ответственности, а не герои патриотического долга. Не знаю, как вы,
писатели, смотрите на это, но лично мне ореол святости кажется
противоестественным и невыносимым, и я испытываю огромное облегчение, с тех
пор как избавился от необходимости ежедневно демонстрировать на мундире свою
героическую биографию. Меня и по сей день злит, когда кто-нибудь занимается
раскопками моей былой славы; признаться, вчера я чуть не подошел к вашему
столику, чтобы отругать этого болтуна, похвалявшегося мною. Почтительный
взгляд, который вы бросили в мою сторону, весь вечер не давал мне покоя,
больше всего мне хотелось тут же опровергнуть его болтовню и заставить вас
выслушать, какой кривой дорожкой я, собственно, пришел к своему геройству.
Это довольно странная история, во всяком случае, она показала бы вам, что
иной раз мужество - это слабость навыворот. Впрочем, я мог бы вполне
откровенно рассказать вам ее. О том, каким ты был четверть века назад, можно
говорить так, словно это касается кого-то другого.15