Где-то неделя прошла, я думаю. Ни разу не удавалось ничего записать — или терялся в этой мясорубке, или так уставал, что отключался до следующею марша. Даже если бы это было необходимо, я сейчас не смог бы определить, что происходило раньше, что позже, в памяти, и нет никакой последовательности. Одно сплошное течение без начала, без конца, без смысла, только с отдельными вспышками, такими яркими, что до сих пор гул в голове. <...> Желудок провалился, а когда один танк из нашего отряда застопорился, полыхнуло сначала оранжевым, потом жирный черный дым повалил, мы смотрели, не выберется ли кто, и ни один не показался, ни один. Потом снова затошнило, когда брошенная вроде бы полевая пушка вдруг ожила и начала палить. А вслед за этим — радость, когда враг начал отступление, а мы должны его преследовать, сидим в башне, щуримся в полевые бинокли, ищем хвост пыли на горизонте — и ничего не чувствуешь, кроме азарта погони, страха нет, и усталость смертная прошла, только инстинкт, как у охотничьей собаки. Потом и стыдно стало, и страшно.