
Вот и дочитал, слава Цокотухе. Поскольку писать какие-то отзывы (рецензии - тем более) на произведения, изначально не предназначавшиеся для печати дело глупое, скажу только, что дневники Чуковского - одна из самых страшных книг ХХ века и о ХХ веке, особенно второй том. В первом (1901-1929 гг.) - страшна революция, разруха, неустроенность, а во втором (1930-1969) страшны уже люди и страшен сам Корней Иванович. И за него страшно. И за всех остальных.
Страшно, что человек может настолько верить пропаганде и "официальным версиям" (рассуждения о Каменеве на стр. 135).
Страшно, что человек может видеть всё окружающее лицемерие и понимать, что лицемерна линия партии:
"...выступал в Педвузе им. Герцена - на вечере детских писателей. В зале было около 1 1/2 тысячи человек. Встретили бешеным аплодисманом, я долго не мог начать, аплодировали каждой сказке, заставили прочитать четыре сказки и отрывки "От двух до пяти", и я вспомнил, что лет 8 назад я в этом самом зале выступил в защиту детской сказки - и мне свистали такие же люди - за те же самые слова - шикали, кричали "довольно", "долой", и какими помоями обливали меня педологи, - те же самые, что сейчас любовно глядят на меня из президиума".
И при этом быть настолько слепым и восторженным:
"Вчера на съезде сидел в 6-м или 7-м ряду. Оглянулся: Борис Пастернак [...] Вдруг появляются Каганович, Ворошилов, Андреев, Жданов и Сталин. Что сделалось с залом! А ОН стоял, немного утомленный, задумчивый и величавый. Чувствовалась огромная привычка к власти, сила и в то же время что-то женственное, мягкое. Я оглянулся: у всех были влюбленные, нежные, одухотворенные и смеющиеся лица. Видеть его - просто видеть - для всех нас было счастьем. К нему все время обращалась с какими-то разговорами Демченко. И мы все ревновали, завидовали, - счастливая! Каждый его жест воспринимали с благоговением. Никогда я даже не считал себя способным на такие чувства [...] Пастернак шептал мне все время о нем восторженные слова, а я ему, и оба мы в один голос сказали: "Ах, эта Демченко, заслоняет его!" (на минуту). Домой мы шли вместе с Пастернаком и оба упивались нашей радостью..."
Страшно ещё, например, что постановление 1946 года о журналах "Звезда" и "Ленинград" и обсуждение этого постановления Чуковскому "мешает работать" (стр. 204). Так себе реакция на - практически - уничтожение Ахматовой и Зощенко. С другой стороны, Чуковский всё же не Катаев и не заявил, что постановление "наполнило жизнь новым воздухом" (см. "Записки об Анне Ахматовой" Л. К. Чуковской).
Страшны и вот такие записи, всё-таки более правдивые, чем надуманные:
"...вдруг почувствовал радость, что у меня рак, и что мне скоро уйти из этого милого мира, и я почувствовал, что я и вправду - страдалец - банкрот - раздавленный сапогом неудачник. Абсолютно ни в чем невиновный. Я вспомнил свою жизнь - труженическую, вспомнил свою любовь - к детям, к книгам, к поэзии, к людям, вспомнил, как любили меня когда-то Тынянов, Леонид Андреев, Кони, как тянулись ко мне миллионы детей, - и увидел себя одинокого, жалкого, старого на эстраде безлюдного клюба... оклеветанного неизвестно за что".
Да, скорее невиновный и оклеветанный. Главное зло Корнея Ивановича, бахнувшее и до другим людям - его письмо-отречение от "Цокотух" и прочих сказок, где он "сознавал их вредительский характер" и так далее и обещал писать полновесные идейные произведения (знаем мы эти идеи), - было подписано (сочинили его за Чуковского) и опубликовано в месяцы полного отчаяния, голода и безденежья, и о нём Чуковский жалел всю жизнь, и вспоминал его чуть ли не до самой смерти. За принятие революции ему тоже было стыдно, но - увы, поздно. Чуковский всю жизнь хотел только работать над тем, что ему интересно, но, конечно, ничего хорошего из попыток блюсти хотя бы нейтралитет с тогдашней властью не выходило:
"...прочитал свою старую книжку о Блоке и с грустью увидел, что она вся обокрадена, ощипана, разграблена нынешними Блоковедами и раньше всего - "Володей Орловым". Когда я писал эту книжку, в ей было ново каждое слово, каждая мысль была моим изобретением. Но т. к. книжку мою запретили, изобретениями моими воспользовались ловкачи, прощелыги - и теперь мой приоритет совершенно забыт. То же и с книжкой "От двух до пяти". Покуда она была под запретом, ее мысли разворовали. Между тем я умею писать только изобретая, только высказывая мысли, которые никем не высказывались. Остальное совсем не занимает меня. Излагать чужое я не мог бы".
Компромиссы не работали, а на противостояние Чуковский - любящий семью даже больше книг и поэзии - способен не был.
Страшно... Да всё страшно. Не мог он ничего не знать о "миллионах убитых задешево" или хотя бы о писателях - о Мандельштаме, о Заболоцком, о Хармсе... Миллионы имён. Но в дневнике они начинают упоминаться только тогда, когда стало можно вообще что-то писать о временах большого террора. Можно объяснить это тем, что Чуковский боялся, как бы дневникне попал не в те руки (понятно же, что ничего хорошего не будет тогда не только К. И., но и его семье), но от этого же ещё страшнее - от того, что человек для себя не может что-то записать или, записав, вымарывает написанное или выдирает страницы (таких мест во втором томе довольно много). Только в 1962 году он пишет:
"Откуда-то появилась у меня на столе ужасная книга: Иванов-Разумник "Тюрьмы и ссылки" - страшный обвинительный акт против Сталина, Ежова и их подручных: поход против интеллигенции. Вся эта мразь хотела искоренить интеллигенцию, ненавидела всех самостоятельно думающих, не понимая, что интеллигенция сильнее их всех, ибо если из миллиона ими замученных из их лап ускользнет один, этот один проклянет их навеки веков, и его приговор будет признан всем человечеством".
(Эх, Корней Иванович, Вы слишком хорошо думаете о человечестве).
В общем и целом, конечно же, это поразительный документ не только историко-литературный, но вообще - человеческий. И, конечно, это очень грустная история - о слепоте и слишком поздно пришедшем понимании, и о ещё более поздно пришедшей независимости (да и то, независимость-то относительная пришла - выбросил же он под конец жизни упоминания о Солженицыне из своей книжки; но хоть дневник уже писал без оглядок). Всё это страшно и грустно, да, даже не считая того, что Чуковский пережил двух своих детей и жену (это неизбежно с людьми случается, кто-то кого-то переживает) - грустно и страшно больше всего именно в части "что Чуковский с собой сделал и - ради чего, спрашивается?"
Винить его в чём-то мне трудно. Я бы поступал, наверное, точно так же, лишь бы начальственный сапог, давая мне пинков, не задел каких-то близких. "Ты царь, живи один"... Ну да. Можно ещё помечтать о том, какой бы у нас был Чуковский без советской власти и революции, но, кажется, это бесполезное занятие. Во-первых, другого не будет, во-вторых, был бы примерно такой же, скорее всего, потому что человеческой власти, которая не лезет не в своё дело, у нас, кажется, ещё не было и вряд ли будет, и, значит, какая разница, советская там власть или нет?
Страшно, что люди могут быть настолько от этого зависимы. Страшно грустно.
страшногрустно































