
Ваша оценкаЦитаты
Аноним2 ноября 2020 г.Читать далееВо время бегства и опасности, в отчаянии, как раз и начинаешь верить в чудо: иначе нельзя выжить…
Белокурый ариец — это вообще нацистская легенда, не имеющая ничего общего с фактами. Посмотрите только на Гитлера, Геббельса, Гесса и на других членов правительства — ведь они сами являются опровержением их собственных иллюзий.
Начитавшись газет, я упал духом: много ли надо, чтобы поверить во все это, если читаешь одно и то же каждый день! А сравнивать было не с чем: иностранные газеты в Германии были под строгой цензурой.
Когда человек иронизирует и боится, он стремится принизить вещи.
— Когда я еще был человеком, который имел право ходить, куда ему заблагорассудится, я часто впадал в сомнение, читая в книгах описание ужаса. Там говорилось, что у жертвы останавливалось сердце, что человек врастал в землю, как столб, что по жилам его пробегала ледяная струя и он обливался потом. Я считал это просто плохим стилем. Теперь я знаю, что все это правда.
Перед распятием и полотнами живописи еще можно было оставаться просто человеком, а не субъектом с сомнительными документами.
Когда у тебя нет родины, потери особенно тяжелы. Нигде не находишь опоры, а чужбина кажется особенно чужой.
Если ничем нельзя помочь другому — пусть голодный ест хлеб, пока его не отняли.
В неприятных воспоминаниях есть одна хорошая сторона: они убеждают человека в том, что он теперь счастлив, даже если секунду назад он в это не верил. Счастье — такое относительное понятие! Кто это постиг, редко чувствует себя совершенно несчастным. Я был счастлив даже в швейцарских тюрьмах, и только потому, что они были не немецкие.
Никогда не интересно быть жертвой.
— Никогда мир не кажется таким прекрасным, как в то мгновение, когда вы прощаетесь с ним, когда вас лишают свободы.
— Но разве каждый не хочет удержать то, что удержать невозможно?
Я был один. Но на этот раз одиночество не было мучительным. Оно было окружено великой тайной.
— Когда я еще был человеком, который имел право ходить, куда ему заблагорассудится, я часто впадал в сомнение, читая в книгах описание ужаса. Там говорилось, что у жертвы останавливалось сердце, что человек врастал в землю, как столб, что по жилам его пробегала ледяная струя и он обливался потом. Я считал это просто плохим стилем. Теперь я знаю, что все это правда.
Мне казалось порой, что я стою в пустой комнате. На противоположных стенах висят зеркала, отбрасывают мой облик в зияющую бесконечность, и за каждым моим отражением вырисовывается другое, выглядывающее из-за плеч. Зеркала старые, темные, и никак не удается рассмотреть, какое же у меня выражение лица: вопросительное, печальное или исполненное надежды. Все расплывается, меркнет в серебристом сумраке.
— В общем, плохо, Иосиф Все плохо. Но внешне все выглядит блестяще.
Мне показалось, что пустая, мрачная одержимость — это знамение нашего времени. Люди в истерии и страхе следуют любым призывам, независимо от того, кто и с какой стороны начинает их выкрикивать, лишь бы только при этом крикун обещал человеческой массе принять на себя тяжелое бремя мысли и ответственности. Масса боится и не хочет этого бремени. Но можно поручиться, что ей не избежать ни того, ни другого.
Слышались звуки органа, гремел хор, и вдруг мне показалось, что я вижу те же одурманенные лица, что и Там, снаружи, те же глаза, пораженные сном наяву, исполненные безусловной верой, желанием покоя и безответственности. Конечно, здесь все было тише и мягче, чем там. Но любовь к богу, к ближнему своему не всегда была такой. Целыми столетиями церковь проливала потоки крови. И в те мгновения истории, когда ее не подвергали преследованиям, она начинала преследовать сама — пытками, кострами, огнем и мечом.
Она перепрыгнула через цепь, сделала несколько шагов в темноту, остановилась и повернулась ко мне. Трудно сказать, что я почувствовал в это мгновение. Если я скажу, что тогда передо мной шла моя жизнь, что вдруг, остановившись, она обернулась и взглянула мне в лицо, — это опять будут одни слова. Это и правда и неправда. Я чувствовал все это и чувствовал что-то еще, чего нельзя передать.
Что знать? Что мы вообще знаем? Знание здесь — только пена, пляшущая на волне. Одно дуновение ветра — и пены нет. А волна есть и будет всегда.
Я подумал о том, что теперь должен быть счастлив, но тогда не чувствовал этого. Это ощущение приходит позже. Теперь-то я знаю, что тогда я был счастлив.
Анонимное существование последних лет, бытие, не приносящее никакого плода, показалось мне вдруг не таким уж бесполезным. Оно сформировало меня, и во мне вдруг возникло неведомое ощущение жизни, будто дрожащий, распустившийся втайне цветок. Оно не имело ничего общего с романтикой, но было таким новым и возбуждающим, словно громадное, сияющее, тропическое чудо, странным образом возникшее на заурядном кусте, от которого в крайнем случае ждали лишь скромный, ничем не примечательный побег.
Я стоял не шевелясь. Напряжение растаяло без следа. Вокруг слышался только плеск воды да приглушенные голоса прачек за окнами. Я не мог разобрать, о чем они говорили. До меня доносились только звуки человеческих голосов, еще не ставших словами. Они были всего лишь знаками присутствия людей, не обратившись пока в выражения лжи, обмана, глупости и адского одиночества.
Я думал о своей жизни. Вот и в ней тоже — уж сколько лет — погас свет, и я все ждал, не появятся ли вдруг во тьме слабые огоньки, которых я не замечал раньше, так же как и бледного отражения луны в реке. Но нет. Я всегда чувствовал лишь утрату — и ничего больше.
Полицейские никогда ничего не забывают. А доносчики не превратятся в святых благодаря лунному свету и аромату цветущих лип.
— У вещей своя жизнь, и когда сравниваешь ее с собственным бытием, это действует ужасно.
— Бывает, но я сравниваю вещи одного порядка и стараюсь ограничиваться своей собственной персоной. Если я брожу в порту голодный, то сравниваю свое положение с неким воображаемым «я», который еще к тому же болен раком. Сравнение на минуту делает меня счастливым, потому что у меня нет рака и я всего лишь голоден.
Только мы сами придаем всему значение.
Я вдруг почувствовал — и именно тогда, — что меня гнало назад свинцовое, безысходное отчаяние. Я походил на выжатый лимон, все силы оказались исчерпанными, а одного только слепого стремления выжить оказалось слишком мало для того, чтобы сносить дальше холод одиночества. Начать новую жизнь — на это я был неспособен. В сущности — я никогда этого особенно не желал. Я не покончил с прежней жизнью: я не мог ни расстаться с ней, ни преодолеть ее. Я был поражен гангреной души, поэтому пришлось выбирать — погибнуть в ее зловонном дыхании или вернуться и попробовать вылечиться.
— Возможность самоубийства — это, в конце концов, милосердие, и все значение его можно постигнуть в очень редких случаях. Оно дарит иллюзию свободы воли, и, может быть, мы совершаем его гораздо чаще, чем нам это кажется. Мы только не сознаем этого.
— Совершенно верно! — живо откликнулся Шварц. — Мы не сознаем, что совершаем самоубийства! Но если бы мы поняли это, мы оказались бы способными воскресать из мертвых и прожить несколько жизней, вместо того чтобы влачить бремя опыта от одного приступа боли к другому и в конце концов погибнуть.Женщинам ничего не нужно объяснять, с ними всегда надо действовать.
Мы миримся с высокопарными словами в политике, но только не в области чувства. К сожалению. Если бы мирились, было бы лучше.
— Мне рассказывали, будто в Индонезии существует обычай время от времени менять имя. Когда человек чувствует, что он устал от своего прежнего «я», он берет себе другое имя и начинает новое существование. Хорошая идея!
— Воспоминания, которые не причиняют боли и не беспокоят, как раз и есть эхо.
Всегда есть две правды: с одной рвешься вперед, очертя голову; а другая похожа на осторожный ход, когда думаешь прежде всего о себе.
В любви вообще слишком много спрашивают, а когда начинают к тому же докапываться до сути ответов — она быстро проходит.
—... С течением времени у человека развивается шестое чувство, сигнализирующее об опасности.
Странно, каких только путей мы не выбираем, чтобы скрыть свои истинные чувства.
Страх перед неизвестным — это одно; совсем другое, когда он принимает осязаемую форму. Ощущение страха вообще можно победить выдержкой или какой-нибудь уловкой. Но если видишь то, что тебе грозит, тут плохо помогают и навыки, и психологические ухищрения.
В панике человеку кажется, что на него направлены все прожекторы и весь мир только тем и живет, чтобы найти его. Все клетки тела словно хотят рассыпаться, ноги ходят ходуном и чувствуют себя самостоятельными, руки помышляют только о схватке, и даже губы, дрожа, еле удерживают бессвязный крик.
Память наша вообще лжет, давая возможность выжить, — старается смягчить невыносимое, покрывая его налетом забвения.
Мне припомнились случаи из уголовной хроники, когда преступники, ограбив квартиру, перед тем как скрыться, гадят в комнатах. Они делают это и в насмешку, и чтобы заглушить страх, потому что позыв к таким действиям говорит прежде всего о страхе.
Постепенно во мне начало расти чувство утраты. Оно было похоже на сумерки, которые ползли дальше и дальше, затопляя и опустошая все вокруг, стирая и затушевывая горизонт. На чашах призрачных весов покачивались друг против друга прошлое и будущее. В обеих была зияющая пустота.
Судьба спускает дураку только до поры до времени. Затем следует предупреждение. Тому, кто не внемлет, она наносит удар. Иногда можно почувствовать заранее, что время истекло. Тогда я как раз это почувствовал.
— Все кажется очень простым, любимый, когда человека охватывает отчаяние.
Национальное возрождение, о котором они кричали, похоже на камень. Когда его подымешь с земли, из-под него выползают гады. Чтобы скрыть свою мерзость, они пользуются громкими словами.
Мы пытались не думать о разлуке. Но нам это плохо удавалось. Она стояла между нами, будто гигантская черная колонна, и единственное, что мы могли сделать, — это бросать из-за нее редкие взгляды на наши окаменевшие лица.
Вечная сцена! Слуги насилия, их жертва, а рядом — всегда и во все времена — третий — зритель, тот, что не в состоянии пошевелить пальцем, чтобы защитить, освободить жертву, потому что боится за свою собственную шкуру. И, может быть, именно поэтому его собственной шкуре всегда угрожает опасность.
Всегда сильные страны обвиняют слабые в агрессивности.
Тот, кому угрожают, вообще узнает всегда все раньше и лучше, чем агрессор.
— Иной раз удивляешься, с какой легкостью люди, профессией которых должно быть недоверие, попадаются на удочку.
— Как немцы любят сапоги!
— Они нужны им, — сказал я. — Ведь они бродят по колено в дерьме.Ненависть — это кислота, которая разъедает душу; все равно — ненавидишь ли сам или испытываешь ненависть другого.
Для тех, кто против своей воли превратился в изгнанника, обычные будни давно уже казались несбыточной фантасмагорией, а самые отчаянные авантюры обращались в сущую муку.
Время — это слабый настой смерти. Нам постоянно, медленно подливают его, словно безвредное снадобье. Сначала он оживляет нас, и мы даже начинаем верить, что мы почти что бессмертны. Но день за днем и капля за каплей — он становится все крепче и крепче и в конце концов превращается в едкую кислоту, которая мутит и разрушает нашу кровь. И даже если бы мы захотели ценой оставшихся лет купить молодость, — мы не смогли бы сделать этого потому, что кислота времени изменила нас, а химические соединения уже не те, теперь уже требуется чудо…
Чудо, когда его переживаешь, никогда не бывает полным, только воспоминание делает его таким. И если счастье умерло, оно все-таки не может уже измениться и выродиться в разочарование. Оно по-прежнему остается совершенным.
— Разве мы можем знать истинную меру своего счастья, если нам неизвестно, что ждет нас впереди!
— В то время, как мы каждое мгновение чувствуем, что нам его не остановить и что нечего даже и пытаться сделать это, — прошептал Шварц. — Но если мы не в состоянии схватить и удержать его грубым прикосновением наших рук, то, может быть, — если его не спугнуть, — оно останется в глубине наших глаз? Может быть, оно даже будет жить там, пока живут глаза?— Ощущение опасности всегда обостряет восприятие жизни. Но только до тех пор, пока опасность лишь маячит где-то на горизонте.
Вечером вода всегда производит жуткое впечатление.
— Самый чудесный город — тот, где человек счастлив.
— Счастье… — медленно сказал Шварц. — Как оно сжимается, садится в воспоминании! Будто дешевая ткань после стирки. Сосчитать можно только несчастья.
Мы — будто потерпевшие кораблекрушение, лишенные всех воспоминаний. Нам не о чем сожалеть. Потому что воспоминание — это всегда еще и сожаление о хорошем, что отняло у нас время, и о плохом, что не удалось исправить.
— Да, господин Шварц. Наша память — это не ларец из слоновой кости в пропитанном пылью музее. Это существо, которое живет, пожирает и переваривает. Оно пожирает и себя, как легендарный феникс, чтобы мы могли жить, чтобы оно не разрушило нас самих.
— Странная вещь — физическое превосходство. Это самое примитивное, что есть на свете. Оно не имеет ничего общего со смелостью или мужеством. Револьвер в руках какого-нибудь калеки сразу сводит это превосходство на нет. Все дело просто в количестве фунтов веса и мускулов. И все же чувствуешь себя обескураженным, когда перед тобой вырастает их мертвящая сила. Каждый знает, что подлинное мужество — это нечто совсем другое и что в минуту настоящего испытания гора мускулов может вдруг жалко спасовать. И все-таки в такой ситуации всегда приходится искать спасение в сбивчивых объяснениях, излишних извинениях и все же чувствовать себя пристыженным оттого, что не дал себя искалечить в безнадежной схватке. Разве это не так?
Когда искореняют зло, не нужны никакие приговоры.
— Вы слышали притчу о раках, которых бросали в котел с водой, чтобы сварить? Когда температура поднялась до пятидесяти градусов, они начали возмущаться, что это невыносимо, и вспомнили о чудесных мгновениях, когда было всего сорок. Когда было шестьдесят, они принялись расхваливать доброе время пятидесяти. Потом — при семидесяти градусах — вспоминали про то, как хорошо было в шестьдесят, и так далее. Так вот, Леверне в тысячу раз лучше самого лучшего немецкого концлагеря, точно так же, как концлагерь без газовых камер лучше того, где есть эти камеры. Басню о раках полностью можно перенести на нас.
Всевозможные неудобства человеку переносить труднее, когда он мерзнет.
Заботы убивают так же, как дизентерия, от них надо держаться подальше; а справедливость — это вообще роскошь, о которой можно говорить только в спокойные времена.
Больнее всего ранит мелкая, а вовсе не большая несправедливость.
— После того, как тебя кастрируют, ты больше не принадлежишь уже ни к какой нации, становишься космополитом.
Из жалкого человеческого одиночества нужно идти туда, куда неслышно толкает тебя неведомая рука событий. Только надо идти, ни о чем не спрашивая, и тогда все будет хорошо.
Если не хочешь показаться подозрительным, не прячься.
Все это было точь-в-точь, как в бедных семьях, где куда менее важно, если дети разобьют себе колени, чем если они порвут чулки. Ссадины заживают, а на новые чулки надо тратить деньги.
Жизнь человека всегда бесконечно больше любых противоречий, в которые он попадает.
Когда делаешь то, чего от тебя не ждут, обычно всегда добиваешься желаемого.
Если сумятица переходит в бессмысленную жестокость, то потом для нее трудно будет отыскать оправдания.
— Поистине поразительно, каким расчетливым становишься в нужде.
Когда полностью зависишь от других людей, превращаешься в психолога, тщательно взвешивающего мельчайшие детали, хотя сам в это время едва можешь дышать от напряжения, или — может быть — именно благодаря этому. Одно ничего не знает о другом, и оба действуют раздельно, не влияя друг на друга: подлинный страх, подлинная боль и предельная расчетливость, и у всех одна и та же цель — спасение.
— Мы живем в эпоху парадоксов. Ради сохранения мира вынуждены вести войну.
— Может быть, это так и есть. В каждом из нас живет несколько людей, — сказала она. — Совсем непохожих. И иногда они выходят из послушания и некоторое время распоряжаются нами, и тогда вдруг превращаешься в другого человека, которого никто не знал раньше. Но затем все становится прежним.
— Забудь это. Смотри — кошка на окне. И птица, которая поет, ни о чем не подозревая! Будущая жертва веселится!
— Она никогда не сцапает ее. Птицу надежно защищает клетка.Одиночество ищет спутников и не спрашивает, кто они. Кто не понимает этого, тот никогда не знал одиночества, а только уединение.
Впрочем, если умеешь смеяться, в нынешнем мире можно найти много смешного.
— Куда девался мальчик, которого вы привезли с собой? — спросил я.
— Дядя ненавидит его, но мальчишка счастлив, что по крайней мере его ненавидит кто-то из его семьи, а не посторонний.И чем мы владеем на самом деле? К чему столько шуму о предметах, которые в лучшем случае даны нам только на время; к чему столько болтовни о том, владеем мы ими больше или меньше, тогда как обманчивое это слово «владеть» означает лишь одно: обнимать воздух?
209804
Аноним4 сентября 2009 г.Люди потеряли уважение к смерти. И это произошло из-за двух мировых войн.
18214,7K
Аноним23 сентября 2009 г.Вы знаете, что на свете всего ужаснее? Признаюсь вам по секрету: то, что в конце концов ко всему привыкаешь..
15210,2K
Аноним26 мая 2011 г.Мы живём в эпоху парадоксов. Ради сохранения мира вынуждены вести войну.
14910,5K
Аноним31 августа 2009 г.- Некоторые люди уходят слишком поздно,а некоторые - слишком рано, - заявил он, - надо уходить вовремя...Так сказал Заратустра.
14911,5K
Аноним26 октября 2009 г.В жизни больше несчастья, чем счастья. То, что она не длится вечно просто милосердие.
13511K


