Под пьянку в солдатчину
(родом Сашка был из богучарских москалей) вместо простой водки хватил он
из косухи "царской водки": огненная струйка и пришила ему нижнюю губу к
подбородку. Там, где пролилась эта струйка, остался не зарастающий волосом
розовый и веселый косой шрам, будто неведомый зверек лизнул Сашку в
бороду, положив след тонюсенького напильчатого языка. Сашка часто
баловался водкой, в такие минуты бродил по двору имения - сам хозяин, -
шпаклюя ногами, становился против окон панской спальни и хитро крутил
пальцем перед веселым своим носом.
- Миколай Лексеич! А Миколай Лексеич! - звал он громко и строго.
Старый пан, если был в эту минуту в спальне, подходил к окну.
- Нажрался, пустяковая твоя душа? - гремел он из окна.
Сашка поддергивал спадавшие портки, подмигивал, шельмовато улыбался.
Улыбка вытанцовывалась у него наискось через все лицо: от прижмуренного
левого глаза до розового шрама, стекавшего из правого угла рта. Поперечная
была улыбка, но приятная.
- Миколай Лексеич, ваше преподобие, я тебя зна-а-аю!.. - И Сашка,
приплясывая, грозил торчмя поднятым, тонким и грязным пальцем.
- Поди проспись, - примиряюще улыбался из окна пан, всей обкуренной
пятерней закручивая нависшие усы.
- Черт Сашку не ом-манет! - смеялся Сашка, подходя к палисаднику. -
Миколай Лексеич, ты... как и я. Мы с тобой как рыба с водой. Рыба на дно,
а мы... на гумно. Мы с тобой богатые, во!.. - Сашка, корячась, широко
расплескивал руки. - Нас все знают, по всей Донской области. Мы... - голос
Сашки становился печален и вкрадчив, - мы с тобой, ваше
превосходительство, всем хороши, только вот носы у нас говенные!
- Чем же? - любопытствовал пан, сизея от смеха и шевеля усами и
подусниками.
- Через водку, - отчеканивал Сашка, часто моргая и слизывая языком
слюну, сползавшую по канальцу розового шрама. - Ты, Миколай Лексеич, не
пей. А то вовзят пропадем мы с тобой! Проживем все дотла!..
Пан кидал в окно двугривенный. Сашка ловил на лету, прятал за подкладку
картуза.
- Ну, прощай, генерал, - вздыхал он, уходя.
- А лошадей-то поил? - заранее улыбаясь, спрашивал пан.
- Черт паршивый! Ать сукин сын! - багровея, орал Сашка ломким голосом.
Гнев трепал его лихорадкой. - Сашка чтоб лошадей забыл напоить? А? Умру -
и то приползу по цебарке кринишной дать, а он, ать, придумал!.. Тоже!..
Сашка уходил, облитый незаслуженной обидой, матерясь и грозя кулаками.
Сходило ему все: и пьянка, и панибратское обращение с паном; оттого
сходило, что был Сашка незаменимый конюх. Зиму и лето спал он в конюшне, в
порожнем станке; никто лучше его не умел обращаться с лошадьми, был он и
конюх и коновал: веснами в майском цветении рвал травы, выкапывал в степи,
в суходолах и мокрых балках целебные корни.
...
В конюшне, в станке, где спал Сашка, зиму и лето паутинной занавесью
висел тонкий, липнущий к горлу аромат. На дощатой кровати лежало прикрытое
попоной, сбитое камнем сено и весь провонявший конским потом Сашкин зипун.
Пожитков, кроме зипуна и дубленого полушубка, у Сашки не было.
Тихон, губатый, здоровенный и дурковатый казак, жил с Лукерьей,
втихомолку беспричинно ревновал ее к Сашке. В месяц раз брал он Сашку за
пуговицу просаленной рубахи и уводил на зады.
- Дед, ты на мою бабу не заглядывайся!
- Это как сказать... - Сашка многозначительно мигал.
- Отступись, дед! - просил Тихон.
- Я, дружок, рябых люблю. Мне шкалик не подноси, а рябую вынь да
положь. Что ни дюжей ряба - дюжей нашего брата, шельма, любит.
- В твои годы, дед, совестно и грех... Эх ты, а ишо лекарь, лошадей
пользуешь, святое слово знаешь...
- Я на все руки лекарь, - упорствовал Сашка.
- Отступись, дед! Нельзя так-то.
- Я, брат, эту Лукерью пристигну. Прощайся с ней, шельмой, отобью! Она
- как пирог с изюмом. Только изюм-то повыковырянный, оттого будто ряба
малость. Люблю таких!
- На вот... а под ноги не попадайся, а то убью, - говорил Тихон,
вздыхая и вытягивая из кисета медяки.
Так каждый месяц.