
И мир не пощадил — и бог не спас!
Стоит читать поэтический сборник подряд целиком, без пропусков, чтобы увидеть автора живого, развивающегося, работающего над собой и, разумеется, не такого, как на плохой репродукции в школьном кабинете литературы. Конечно, поначалу радостно выискиваешь у йуного афтара всякие «разнообразных гор кусты» и «бледный лик меняет часто цвет», и местами скулы сводит от неистребимой рифмы радость—младость (обе, естественно, неизбежно «утраченные»), я уже не говорю про кровь—любовь. А потом замечаешь, что завис над парой неуклюжих строк, неожиданно уведших тебя в темноту собственных воспоминаний, и начинаешь ощущать, что этот шестнадцатилетний мальчишка, как-то громоздко формулирующий какие-то странные мысли, смотрит тебе в душу. А потом понимаешь, что небольшие повторы тут и там — это не эксплуатация старого материала и даже не то чтобы лейтмотив, а поиск нужного контекста для удачной фразы: так, например, то, что было нудным лирическим нытьём, стало трогательной эпитафией. Или обнаруживаешь, что, например, у «Бородино» был ранний вариант, может быть, менее старательно и пафосно выписанный, но более сжатый и динамичный (и на мой предвзятый взгляд, более удобоваримый, особенно для детского восприятия). Или находишь что-то совсем неожиданное.
Я зрел во сне, что будто умер я; Душа, не слыша на себе оков Телесных, рассмотреть могла б яснее Весь мир — но было ей не до того; <...> И я сошел в темницу, узкий гроб, Где гнил мой труп, — и там остался я; Здесь кость была уже видна — здесь мясо Кусками синее висело... <...> Я должен был смотреть на гибель друга, Так долго жившего с моей душою. <...> И я хотел изречь хулы на небо — Хотел сказать... Но голос замер мой — и я проснулся.К такому сюжету Лермонтов возвращался несколько раз (впервые — в шестнадцать лет): «Ночь I» и «Ночь II», ещё одна «Ночь» и наконец откровенно «Смерть» — все написаны белым стихом, которым Лермонтов вообще не очень баловался, но здесь безошибочно выбрал как лучшее средство для нагнетения головокружительного потустороннего сумрака. Если ранний Лермонтов — это эмокор, то такой «сумеречный» Лермонтов — полновесный дум-митол. В конце концов, когда читаешь сборник целиком от доски до доски, неизбежно проводишь с автором некоторое время, спишь с ним и обедаешь, и разумеется, душевная беседа перед сном несколько примиряет с этим пафосным громогласным страдальцем, которого привык видеть в официальной обстановке, застёгнутым на все пуговицы парадного кителя.









































