Он, однако, не сразу встретил истинное признание. Толпа, наполнявшая перед войной митинги футуристов, была разношерстна: были тут эстетствующие бездельники, разрешатели половой проблемы, замоскворецкие мамаши, боящиеся отстать от века и урбанизма, их дочки, танцующие танго, косматые вегетарианцы и эсперантисты, в одном исподнем и без сапог, помощники присяжных поверенных, зубные врачи, гимназисты, курсистки... Когда вождь футуристов являлся на эстраде Политехнического музея и гремел:
- Позвольте представиться: Владимир Владимирович Маяковский, - сифилитик! - вся эта публика, разумеется, "чутко прислушивалась" к "новому слову искусства", отчасти недоумевала, отчасти сердилась, отчасти восхищалась, - но настоящего с ней общения у Маяковского получиться не могло: послушав, она спокойно разбредалась по домам - чай пить и спать.
С началом войны открылась для Маяковского настоящая улица. Там, где теперь памятник "Октябрю" и московский совдеп, а тогда были - памятник Скобелеву и генерал-губернаторский дом, став на тумбу, читал он стихи, кровожадные и немцеедские "до отказа":
О панталоны венских кокоток
Вытрем наши штыки!
И, размахивая плащом, без шапки, вел по Тверской одну из тех патриотических толп, от которых всегда сторонился патриотизм истинный. Год спустя, точно так же, водил он орду громил и хулиганов героическим приступом брать витрины немецких фирм. А еще год спустя, уже в Петербурге, в квартире Горького, он бился в истерике и умолял спасти его: дошла очередь до ратников второго ополчения. Его пристроили чертежником в какую-то инженерную часть.
"Маяковский - поэт революции". Ложь! Он так же не был поэтом революции, как не был революционером в поэзии. Его истинный пафос - пафос погрома, то есть насилия и надругательства над всем, что слабо и беззащитно, будь то немецкая колбасная в Москве или схваченный за горло буржуй. Он пристал к октябрю именно потому, что расслышал в нем рев погрома:
Ешь ананасы,
Рябчиков жуй, -
День твой последний приходит, буржуй!