Логотип LiveLibbetaК основной версии

Рецензия на книгу

Колымские рассказы

Варлам Шаламов

  • Аватар пользователя
    Аноним11 ноября 2016 г.

    Варлам Шаламов отсидел в лагерях 17 лет. Он на себе узнал, что такое холод и голод, работал на угольных забоях, несколько раз оказывался в госпитале, в том числе и в тифозном карантине, арестовывался по доносу солагерников за «антисоветские высказывания», чудом устроился на курсы фельдшером и работал им даже после окончания срока, чтобы заработать денег на отъезд с Колымы. Но даже после возвращения в Москву, его не оставили в покое. У него сложилась непростая судьба.

    «Колымские рассказы» невозможно читать без комка в горле, без слез на глазах. Как только не называли Колыму Шаламова и минус опыт, и антимир, и отрицательный фильтр, я же могу назвать это менее оригинально, зато емко – ад. Как вообще люди могли выжить в таких условиях – работая на морозе по 14-16 часов, без теплой одежды, с отмороженными пальцами рук и ног, получившие на завтрак только кусочек хлеба и селедочный хвостик? Нужно читать «Колымские рассказы» хотя бы для того, чтобы помнить о жертвах лагерей, и чтобы подобное больше никогда не повторилось.


    Помните, самое главное: лагерь — отрицательная школа с первого до последнего дня для кого угодно. Человеку — ни начальнику, ни арестанту не надо его видеть. Но уж если ты его видел — надо сказать правду, как бы она ни была страшна. <…> Со своей стороны я давно решил, что всю оставшуюся жизнь я посвящу именно этой правде

    Есть такое выражение «После Освенцима писать стихи – невозможно». Думаю, взгляды Шаламова на литературу близки к этому тезису. Шаламов считал, что пришло время для новой прозы, что старые литературные схемы и типы просто не могут осмыслить трагический опыт двадцатого века. Он выступал против условностей и украшательства «беллетристики», как он ее понимал. Шаламов много писал о документальности прозы, понимая под этим прежде всего «выстраданность» прозы ( «Не проза документа, а проза, выстраданная как документ» ). При этом произведение не превращается просто в документ, оно по-прежнему остается произведением искусства. «В рассказ должны быть введены, подсажены детали — необычные новые подробности, описания по-новому. Это всегда деталь-символ, деталь-знак, переводящая весь рассказ в иной план, дающая «подтекст», служащий воле автора, важный элемент художественного решения, художественного метода» Например, в тех же «Колымских рассказах» мы можем найти множество ярких образов, символов, метафор (Каждый из нас привык дышать кислым запахом поношенного платья, пота, — ещё хорошо, что слёзы не имеют запаха)

    Колыма – это особый мир, антимир, если быть точными, где меняются законы времени и пространства. Нет часов, минут, секунд, нет будущего. Прожитый день – это уже достижение, загадывать дальше просто нет смысла. Кто знает, доживешь ли ты до завтра? Пространство тоже живет по своим законам. У Шаламова тоже появляется метафора «лагерь-остров». Просто невозможно представить, что где-то существует обычный мир, обычные люди.

    Колыма – место, которое ломает человека. Ломает не только физически, но и нравственно. Как метко пишет автор, здесь замерзает душа. Причем разрушающее воздействие лагеря отражается не только на заключенных, но и на конвоирах, на вольнонаемных.


    Лагерь – отрицательная школа жизни целиком и полностью. Ничего полезного, нужного никто оттуда не вынесет, ни сам заключенный, ни его начальник, ни его охрана, ни невольные свидетели – инженеры, геологи, врачи, – ни начальники, ни подчиненные.
    Каждая минута лагерной жизни – отравленная минута.
    Там много такого, чего человек не должен знать, не должен видеть, а если видел – лучше ему умереть.

    Дальше...


    Я не фашист, – сказал я, – я больной и голодный человек. Это ты фашист. Ты читаешь в газетах, как фашисты убивают стариков. Подумай о том, как ты будешь рассказывать своей невесте, что ты делал на Колыме.

    Человек теряет свой человеческий облик, озлобляется. Моральные барьеры отодвигаются или стираются вовсе.


    Заключенный приучается там ненавидеть труд – ничему другому и не может он там научиться.
    Он обучается там лести, лганью, мелким и большим подлостям, становится эгоистом.
    Возвращаясь на волю, он видит, что он не только не вырос за время лагеря, но что интересы его сузились, стали бедными и грубыми.
    Моральные барьеры отодвинулись куда-то в сторону.
    Оказывается, можно делать подлости и все же жить.
    Можно лгать – и жить.
    Можно обещать – и не исполнять обещаний и все-таки жить.
    Можно пропить деньги товарища.
    Можно выпрашивать милостыню и жить! Попрошайничать и жить!
    Оказывается, человек, совершивший подлость, не умирает.

    А честный труд? – сказал я.
    – К честному труду в лагере призывают подлецы и те, которые нас бьют, калечат, съедают нашу пищу и заставляют работать живые скелеты – до самой смерти. Это выгодно им – этот «честный» труд. Они верят в его возможность еще меньше, чем мы.

    Понятия жизни и смерти приобретают другое значения. Здесь нет надежды, есть только инстинкт. Инстинкт выжить несмотря ни на что. Даже лошади не выдерживают таких условий, а человек живет. Если уж умирать, то не так. Не в грязи, не под сапогами конвоиров, не как один из номеров.


    Любовь, энергия, способности – все было растоптано, разбито. Все оправдания, которые искал мозг, были фальшивы, ложны, и Андреев это понимал. Только разбуженный прииском звериный инстинкт мог подсказать и подсказывал выход.


    А человек живет. Может быть, он живет надеждами? Но ведь никаких надежд у него нет. Если он не дурак, он не может жить надеждами.
    Но чувство самосохранения, цепкость к жизни, физическая именно цепкость, которой подчинено и сознание, спасает его. Он живет тем же, чем живет камень, дерево, птица, собака. Но он цепляется за жизнь крепче, чем они. И он выносливей любого животного.

    Но было тайное страстное желание, какое-то последнее упрямство – желание умереть где-нибудь в больнице, на койке, на постели, при внимании других людей, пусть казенном внимании, но не на улице, не на морозе, не под сапогами конвоя, не в бараке среди брани, грязи и при полном равнодушии всех. Он не винил людей за равнодушие. Он понял давно, откуда эта душевная тупость, душевный холод. Мороз, тот самый, который обращал в лед слюну на лету, добрался и до человеческой души. Если могли промерзнуть кости, мог промерзнуть и отупеть мозг, могла промерзнуть и душа. На морозе нельзя было думать ни о чем. Все было просто. В холод и голод мозг снабжался питанием плохо, клетки мозга сохли – это был явный материальный процесс, и бог его знает, был ли этот процесс обратимым, как говорят в медицине, подобно отморожению, или разрушения были навечны. Так и душа – она промерзла, сжалась и, может быть, навсегда останется холодной. Все эти мысли были у Поташникова раньше – теперь не оставалось ничего, кроме желания перетерпеть, переждать мороз живым.

    Если пишешь о лагере, то нельзя не писать о голоде. Это одни из самых пронзительных страниц в рассказах. Еда – становится священным актом. Нужно успеть съесть свое, пока не отняли, пока конвоиры не опрокинули котелок. Есть рассказ о заключенном, отправленном на хлебозавод. Изначально он назывался «Счастье», а потом был переименован в «Хлеб». Когда ты читаешь, то ты понимаешь, почему рассказ изначально назывался именно так.


    Мы все понимали, что выжить можно только случайно. И, странное дело, когда-то в молодости моей у меня была поговорка при всех неудачах и провалах: «Ну, с голоду не умрем». Я был уверен, всем телом уверен в этой фразе. И я в тридцать лет оказался в положении человека, умирающего с голоду по-настоящему, дерущегося из-за куска хлеба буквально, – и все это задолго до войны

    Он не ест селедку. Он её лижет, лижет, и хвостик мало-помалу исчезает из пальцев

    Я брал котелок, ел и вылизывал дно до блеска по приисковой привычке»

    Он просыпался только тогда, когда давали пищу, и после, аккуратно и бережно вылизав свои руки, снова спал...

    Что же придавало человеку силы? Не надежда, Шаламов не очень «доверяет» надежде. Это доброе слово, сказанное врачом, это молитва, это день легкой работы, это наряд на хлебозавод, это Слово.

    Можно бесконечно долго говорить о Шаламове, но пора заканчивать. И хочется закончить словами Ирины Сиротиной (друг Шаламова, мемуарист, она много писала о Шаламове):


    Дорогие критики, исследователи, мемуаристы, прежде чем писать — прочтите, прочтите Шаламова! Там многое есть, если присмотреться, что и не снилось нашим мудрецам.

    То отвесят комплимент, мол, Солженицын и Шаламов — самые знаменитые зеки.

    Да не зека Шаламов давно — выпустите его из зоны в мир, он пишет о более глубоком и широком, чем зона — о Боге и человеке, в котором при насилии над его телом остается так мало от вложенного Творцом.

    Знаю, что слова мои тщетны. Но прочтите, прочтите Шаламова, не пишите о нем, играя двумя-тремя цитатами, да еще собственными придумками, не старайтесь плюнуть в него ради острого словца .

    Будьте честны с ним — он этого заслуживает.

    8
    315