Рецензия на книгу
Бесы
Федор Михайлович Достоевский
olastr27 августа 2015 г.Одержимость идеями стара, как мир
В мире одного только недостает: послушания. Жажда образования есть уже жажда аристократическая. Чуть чуть семейство или любовь, вот уже и желание собственности. Мы уморим желание: мы пустим пьянство, сплетни, донос; мы пустим неслыханный разврат; мы всякого гения потушим в младенчестве. Всё к одному знаменателю, полное равенство.У меня опять случился приступ федормихайловщины. Решила перечитать «Бесов» – самое страшное и самое тяжелое произведение Достоевского. Его часто называют пророческим, но в то же время, «Бесы» были очень актуальным романом, в прямом смысле, на злобу дня. Не хочу отнимать у Федора Михайловича дара предвидения, но если читать роман с подробными комментариями, как это было в моем случае, то можно заметить, как мало он выдумывал, как много взял из современной ему общественной жизни. В двадцатом веке не случилось ничего, что не имело бы корней в девятнадцатом.
По-моему, очень узко трактовать роман как предвидение ужасов, которые несет революция, понятие «шигалевщина», введенное Достоевским (тогда как само явление уже существовало в зачатке у многочисленных реформаторов и социальных мечтателей), не обязательно подразумевает социалистов. Фашизм – это та же самая шигалевщина, любое устройство общества, основанное на страхе и насилии и подразумевающее какое-то элитарное меньшинство, которому принадлежит власть – это шигалевщина. Шигалевшина – это власть ради власти, и хотя жажда двигать людьми, как пешками, всегда рядится в какие-то идейные одежки, это лишь маскировка старой, как мир, агрессии и желания все попрать, для которых «сто миллионов голов» кажутся приемлемой ценой за какую-то неосуществимую иллюзию. Шигалев – в некотором роде идеалист, но страшно, что его идеи берут на заметку практики, и их интересует не всеобщее счастье, а работающая система страха и насилия.
У него хорошо в тетради, – продолжал Верховенский, – у него шпионство. У него каждый член общества смотрит один за другим и обязан доносом. Каждый принадлежит всем, а все каждому. Все рабы и в рабстве равны. В крайних случаях клевета и убийство, а главное – равенство.«Бесы» – это роман о людях, одержимых идеями. Одержимость идеями тоже стара – как только человек стал концептуализировать, он превратился в фанатика собственных ментальных продуктов. Все религии стремились сдерживать агрессивный человеческий разум, но девятнадцатый век – век воинствующего атеизма, поэтому он и породил столько больных идей. По сути, Достоевский продолжает тему «Преступления и наказания», это опять «все дозволено», но несколько по-другому. Для инженера Кириллова, например, «все дозволено» – это убить себя «из своеволия».
– Если бог есть, то вся воля его, и из воли его я не могу. Если нет, то вся воля моя, и я обязан заявить своеволие.
– Своеволие? А почему обязаны?
– Потому что вся воля стала моя. Неужели никто на всей планете, кончив бога и уверовав в своеволие, не осмелится заявить своеволие, в самом полном пункте? Это так, как бедный получил наследство и испугался и не смеет подойти к мешку, почитая себя малосильным владеть. Я хочу заявить своеволие. Пусть один, но сделаю.Но кроме Кириллова есть и другие. Петр Верховенский – он даже не сомневается в своем праве убивать «ради дела», это уже не страдающий Раскольников, а циничный мошенник от революции. Ставрогин – заигравшийся барич, который ищет предел своей подлости (или своей свободы, или своего страха) и творит зло походя, как бы невольно. Он примеряет идеи, как платье, отбрасывает и остается с собственной пустотой, он ищет… неужели Бога?.. и не решается себе в этом признаться, падая в ад собственной пустоты, не в состоянии ни полюбить, ни возненавидеть, ни раскаяться. «Ставрогин если верует, то не верует, что он верует. Если же не верует, то не верует, что он не верует», – говорит о нем Кириллов.
Шатов – другой тип, пришибленный идеей. «Это было одно из тех идеальных русских существ, которых вдруг поразит какая нибудь сильная идея и тут же разом точно придавит их собою, иногда даже навеки. Справиться с нею они никогда не в силах, а уверуют страстно, и вот вся жизнь их проходит потом как бы в последних корчах под свалившимся на них и наполовину совсем уже раздавившим их камнем». Шатов – бывший революционер, обратившийся в славянофильство и уверовавший в народ-богоносец. Интересно, что свершился в нем переворот с подачи Ставрогина, который пламенно проповедовал то, во что сам тотчас же перестал верить. Это интересная черта Ставрогина. Он увлекает людей и они готовы за ним идти, но сам мгновенно остывает. Не холоден, и не горяч…
Закончив роман, взялась за Бахтина ( Проблемы поэтики Достоевского ). Пока прочитала немного, и решила поторопиться написать рецензию, чтобы высказывать собственные мысли, но с первых же слов приняла определение «полифония» по отношению к творчеству Достоевского. Это было то, что я сама давно чувствовала о Достоевском, но никогда не смогла бы так точно выразить одним словом. Действительно, он создает свои романы из множества наслоившихся мировоззрений, не становясь ни на чью сторону. Он не судит своих героев, не создает отдельного авторского мнения, он показывает то одну грань, то другую, заглядывает в бездны и возносится к небесам. В этом отношении, «Бесы», с одной стороны, занимают уникальное положение в творчестве Достоевского, так как это, пожалуй, единственное откровенно тенденциозное произведение, написанное на злобу дня, социальная сатира, больно затрагивающая современников, роман, рассказывающий о реально произошедшем убийстве (Достоевского даже упрекали за чуть ли не прямое воспроизведение материалов судебного процесса группы Нечаева). С другой – это все то же полифоническое произведение, в котором общая картина складывается, словно пазл, из миров отдельных героев.
Достоевский – слишком большой писатель, чтобы написать просто политический памфлет. Хотя он сам декларировал такое намерение, но при этом очень долго искал форму и, в конце концов, спрятался за своеобразным рассказчиком, «хроникером», этаким добрым малым, довольно неглупым, вездесущим, приметливым и по-особенному острым на язык. Ему все позволено: и на правах доверенного лица Верховенского-старшего вываливать всю его подноготную; и иронически описывать «великого писателя» Кармазинова; и трепетать перед генеральшей Ставрогиной, хотя тоже не без язвительности; и рассказывать о невинных увлечения губернатора фон Лембке, который писал роман и «клеил кирку»; и испытывать неприязнь к Верховенскому-младшему; и недоумевать от выходок Ставрогина. Это он, а не автор, раздает оплеухи и либералам, и нигилистам, и славянофилам, и западникам, и женскому вопросу тут нашлось место, и земским судам, и провинциальному обществу.
Нет, разумеется, рассказчик не делает выводов, его дело – описывать, а читатель уже сам разберется, если, конечно, в этом скопище бесов можно разобраться. Здесь есть бесы суесловия и бесы гордыни, бесы-убийцы и бесы-самоубийцы, бесы-маньяки, бесы-самолюбцы (-любки?), бесы с благими намерениями, бесы-атеисты и бесы верующие, но в своего бога, бесы трусливые и бесы жадные, бесы-искусители и бесы-опровергатели. Даже в душе обратившегося Шатова живет бес, ведь в народ-богоносец он уверовал, а в бога – нет. Даже бедная Лиза искушаема бесом гордыни.
Хочется сказать, что Петр Верховенский в этой орде – главный бес без страха и упрека, то есть без стыда и совести, но есть маленькое обстоятельство… Сначала казалось, что Достоевский впервые изобразил стопроцентного негодяя (у него даже в Свидригайлове есть что-то человеческое, если не сказать благородное), но образ Петра Степановича вдруг резко преломился в свете главы «Иван-царевич», оказалось, что он тоже имеет слабое место, он до болезненности увлечен идеей сделать Ставрогина Иваном-царевичем, полумифическим лидером. Ведь не для себя же старался, гад, и по сути, больной человек. А что царевич? Царевич оплошал. Не стал ни князем, ни главным бесом, ни монахом, ни гражданином кантона Ури. Лопнул, как мыльный пузырь.
Те же «революционеры» (без кавычек даже неловко), которых использовал Верховенский для убийства, кажутся какими-то статистами. Шаблонные фразы, мелкие чувства, карикатурные образы. Хотя статисты – и есть то пушечное мясо, которым двигают идейные руководители. Ими и их жертвами унавоживают хлев истории, их ведут на заклание – «сто миллионов голов». Хорош жидок Лямшин, который дал Шатову только пять рублей вместо пятнадцати, а остальные пообещал потом, зная, что никакого потом не будет – Шатов умрет, а после убийства первый не выдержал и побежал доносить. И это тоже фигура бесовского кордебалета – где страх, там и доносы, где доносы, там и подлость.
Мрачная картина, картина мира без Бога, любви, красоты. Разум и материя, заключив между собой договор, рубят сук, на котором сидят. В романе много раз поднимается вопрос, что важнее «сапоги или Пушкин», «сапоги или Сикстинская мадонна». Но почему нельзя сохранить и сапоги, и Пушкина, и Сикстинскую Мадонну? Нельзя, и все тут – непроходимый материалистический дуализм, жуткий застенок, в котором нет альтернативы страху, порожденному безумными идеями. Смотрел ли Достоевский в будущее или показывал современникам зеркало настоящего, он понимал, что так – нельзя, путь холодного рационализма ведет в тупик. Рецепта счастья он не дает, но не желает уступить Сикстинскую мадонну прагматикам. Хлеб нужен был всегда, но, в то же время, помимо хлеба человек всегда тянулся к прекрасному, к тому, что дает нечто высшее, чем только удовольствие сытости. Спасение лежит за пределами бездушных спекулятивных идей, и не важно, как оно называется: Бог, любовь, красота, почва – это не слово и не идея, эта та искра, которая делает человека человеком, а не разумной обезьяной.
В итоге, получилась не рецензия, а целый трактат, но не такое это произведение, чтобы отделаться парой шутливых строк, мысль не высказывается короче. Не думаю, что буду когда-то еще раз перечитывать "Бесов", несмотря на всю значительность этого произведния, оно не из таких, которые тянет записать в любимые. Слишком мрачно, слишком много политики, оно лежит на грани романа и публицистики, а публицистика - это не мое. Очень трудно было преодолеть начало, где много сатиры и теоретических рассуждений. Лишь когда завязалась основная сюжетная интрига, стало легче. Предпочитаю другого Достоевского, Достоевского "Идиота" и "Братьев Карамазовых", где вечные вопросы стоят рядом с бешеными страстями, где люди выворачиваются наизнанку и бросаются из одной бездны в другую.
16216