Логотип LiveLibbetaК основной версии

Рецензия на книгу

Тридцать три урода

Лидия Зиновьева-Аннибал

  • Аватар пользователя
    Аноним30 июля 2025 г.

    «Безверность ряби моей, ветром смятой поверхности, — в бедной Вере»

    — Сегодня ты не такая, как была: такая, которая все старается чем-то сделаться, которая тоскует по чему-то несделанному, и меняется, и не может ни минутки отдохнуть, ни минутки отдохнуть, и так ведь и не придет, а все будет идти, все будет идти.

    Этот поход без конца чувствует каждая кровинка твоего тела. Как неприятно, бестолково и безвыходно бьется твое сердце: стук, стук, стук! И все кругом ворочается кровь в бешеной суете… Сегодня ты будешь тихая, остановившаяся, без жадности, вечная, вечная на полотне. Не будет гореть и переливаться кровь и отсчитывать миги и миги… Станет один миг. Один миг отделится от других и станет весь-весь застывший, полный, свой, вечный.

    Это и есть искусство.

    И вот мы видим в этой книге застывший образ теперь уже вечно кружащихся и метущихся чувств женщины, её остожное, но неотступное проникновение в свои сокровенные уголки сознания и глубже, туда где образы роятся как во сне. Её попытку познать себя. Есть описания одежды, внешности и читатель узнаёт Лидию Зиновьеву-Аннибал. Есть воспоминания о муже. Есть боль. И есть Вера.
    Большое значение играют маски, которые носят люди и взгляд со стороны. Но что может увидеть человек в человеке? Познает ли его свет и красоту? Мне вспомнился мультик, в котором говорилось: «Счастье — это когда тебя понимают». Замечательная фраза, и как хорошо подходит к этому произведению. Вячеслав Иванов знал о ранимости своей жены, Лидии. Но это понимание, к сожалению, при её жизни не особенно сподвигло его беречь и щадидь её чувства, ведь на тот период он был слишком экстатичен, слишком окрылён тем, что он «светел и чист», вероятно, от этого не замечая, как причиняет боль. В доме Лидии и Вячеслава Иванова собирались поэты и мыслители, но многие из них были едки на язык и некоторые открыто не любили её. Что же видела Лидия в них? Это можно узнать в другом её произведении - Певучем осле, который оставляет после себя трагичное и тяжёлое впечатление, страх.
    В нём видится усталость от покорности творящемуся вокруг искажению чувств и путаницы понятий и эмоций, когда любовь смешивается с вожделением и тянет вниз, к падению, вместо того чтобы чисто и целомудренно вести вверх. И также, как и здесь, в нём говорится о глубинном одиночестве, непонятости, когда на тебя смотрят, но не видят.

    Отрывки из дневника Зиновьевой-Аннибал, которые, возможно, помогут лучше понять её и это произведение:

    «Я не сумею записать этот сон так, чтобы почувствовалась в нем вся его поэзия и глубина. Но тем не менее пишу, потому что он так странен, так необычен, и мне кажется, что он был не сном, а действительностью.
    Я видела залу, высокую, прекрасную. Архитектура строгая, готическая, стремящаяся ввысь, по стенам античные статуи.
    На большом столе с чудными мозаичными инкрустациями лежат кипы пергаментов, свитков. Здесь, среди этой величественной обстановки владычествует строгий Труд. Я чувствую, что и я учавствую <так!> в этом труде, так же, как и он, сидящий, бледный и задумчивый, за прекрасным столом. Рядом высится античная урна, вся вылитая из золота. Я знаю, что эта урна полна до краев, она полна и величественна, и, несмотря на то, она вся кажется легкою, воздушною и также стремящаяся <так!> ввысь. Там результаты Труда — Творчество. Я не знаю, что это: поэзия, музыка, наука? но это то, что заключает в себе и красоту, и величие, и славу. Когда мы за руку проходим мимо урны, нам кажется, что величие творений наших отражается сиянием на творцах. Я вижу его светлым, лучезарным и величественным. Мы входим через высокую арку в круглую капеллу, прилегающую к зале. Куполообразный потолок посереди оставляет несомкнутым своею аркою округленною пространство <так!>, и на нас глядит г<о>лубое, лазуревое небо, а купол и стены храма нашего сияют и блещут в своей ослепительной белизне. В капелле нет богов, нет украшений, но когда мы входим, то мы чувствуем, что капелла построена для нас, и лучше нас ничто украсить ее не может. Это храм любви. Нас охватывает неизъяснимое блаженство. Мы отрываемся от одиночества, и души наши трепетно и блаженно сливаются в любви.

    Я не понимала, сколько времени даровал мне сон мой для блаженства, мы жили вне времени. Но лучезарная картина внезапно померкла. Свет потускне<л>, сердца наши упали. Мы чувствовали, как зависть змеею в желтой чешуе вползла в наше убежище, и вдруг нам стало ясно, что скоро, тотчас, эта змея разрастется, и зависть разрушит и овладеет святилищем нашим. Тогда мы, пронзенные одною мыслью, бросаемся в храм Труда и Творчества, и он зажигает свитки, и огонь с дикою стремительностью охватывает комнату. Но я хватаю его руку, и мы бросаемся к урне, она при прикосновении нашем срывается с места. Окно готическое из стеклянной мозаики с треском разлетается на мелкие дребезги, мы бросаем урну вниз, в мир, людям. Зависть сожгла наш храм, убила нас, но творения наши живы, и будут живы вовек, и слава наша вечна! И мы умираем, блаженные. Мы трудились, творили, любили! Жизнь исчерпана!»

    И другой кусочек из дневника :

    «Я думала о том, как грустно быть «художественной» натурой, как грустно встретиться с другой «художественной» натурой и засветиться для него костром, который не мешает ему видеть луну... Но сегодня мне весело, и я всё шепчу: полно, так ли это? Я села причесывать волосы и, встречая свой взгляд в моем маленьком зеркале, я вижу, что он веселый; я улыбаюсь, и мне такою странною кажется эта улыбка, что я громко смеюсь. Да, мне весело! и я надеюсь на жизнь!»

    И вот:

    «Я оставила несколько страниц. Быть может, я когда-нибудь запишу свое «счастие!», когда я переживала его, мне не хотелось писать. Я была счастлива около месяца, я любила и была любима! Была любима!…

    Я не в силах здесь выяснять, что сорвало завесу, что еще раз уничтожило иллюзию. Довольно. Я проснулась!

    Мы шли домой, и я всё сказала. Я отказалась от его чувства, я не хотела взять его, потому что оно недостаточно широко, сильно, величественно, лучезарно. О любовь, которую требую я, ту любовь мне не суждено испытать! довольно, довольно! Когда мы шли оба глубоко несчастные, убитые, и оба совершенно бессильные против своего несчастия, когда мы шли, я плакала. Слезы выдавливались редкие и злые. Когда я пришла в свою комнату… я пошла к роялю и стала спокойно и долго разучивать партитуры из «Фаворитки». Потом я пошла к соседке и смеялась. Потом кончила роман «Triomfo della Morte» («Триумф смерти», роман Г. д’Аннунцио). Какая гадость, декадент! Потом я хотела заснуть, но сердце билось слишком беспокойно. Ведь я похоронила счастие. Я оттолкнула его, или, вернее, оттолкнула мираж его, т. к. его, собственно, и не было. Итак, еще один раз: насмешка. Горькая насмешка! Я не была любима, я не могла принять такой любви. Я не удостаиваю его чувство названия любви, хотя бы он тысячу раз повторял: «Я люблю». Кончено, кончено. Надеяться еще, искать, ждать? нет, нет. Это сверх сил моих. Я прощаюсь с жизнью, я покоряюсь. Я сожгла храм любви, осталась зала труда и творчества. Ее я не сожгу. Но что со мною? почему я не рыдаю, почему я не мечусь и не стону, почему не вьюсь <так!> в судорогах по полу, или не пою, смешиваю звуки песни со стенаниями раненого <так!> еще раз сердца. Эта рана боле <так!> не заживет, я знаю. Но я спокойна и о как горда. Жизнь, я победила тебя, я не страшусь тебя. Жизнь строгая, холодная, одинокая, о да, одинокая, я принимаю тебя. Я не ищу, не зову счастие и любовь! Не было, нет и не будет. Не удовлетворится жажда великой любви, любви, освещающей жизнь, согревающей ее, удесятеряющей силы одинокового <так!> человека, выводящего его из вечной тюрьмы одиночества! Не исполнится мечта, сон моей души, не расцветет весна в пышное лето. Долг, труд, холод, одиночество, старость, смерть. Слава? я не верю в нее, да и она мне глубоко безразлична. Холодная, обманчивая красавица слава! разве я не знаю, что душа моя рвется не к тебе. Разве Любовь тебе сестра! Но что за сила во мне, что за дивная сила? Что может устрашить меня?

    Страдания? каких не испытала я и каких не презираю. Смерть? я слишком горда, чтобы призывать ее.

    Иди, жизнь, терзай мою душу, вырывай иллюзии, топчи мечты, иди, смерть, и докажи, что я жила напрасно, что жизнь мне была дана всего на один короткий миг, что я прожила ее холодно и одиноко, иди, смерть, и разбей последнюю мечту, скажи последнее слово: тление! Гордое сердце, молчи. Ты умело чуять в жизни божественное счастие, ты считало себя достойным испытать его, это счастие, ты рвалось и обливалось кровью. Молчи. Не было тебе счастия, не было любви. Умри гордое, одинокое, спокойное высшим покоем бесстрастия.»

    Вот, и на чём может жить женщина, чьё серде было разбито не единожды, которая теряет себя, за какую ниточку ей ухватиться... Интересно, что персонаж книги именно Вера, а не Надежда. Произойдёт страшное, если Вера станет безумным отчаянием.

    В Трагическом зверинце есть диалог маленькой Веры с мамой:

    «— Мама, мама! зачем бог позволил?

    — Деточка, нет правды на земле! не может быть!.. Но ты люби землю, желай ей правды, молись о правде, гори, деточка, сердцем о правде, и должно совершиться чудо. Будет он, мир правды. Чего так хочет душа — сбывается!

    — Мама, ты сказала: не может на земле…

    — Чудо, деточка, чудо. Дар небесный. Но для этой земли не стоит жить. Для дара, деточка, стоит жить, для дара только. И страдать, и плакать. Гореть и молиться!

    — А жить, мама, жить как, когда жалко?

    — Жить?.. Вот что, деточка, выслушай: любить надо. Вот как надо жить. Больше ничего не знаю. Любовь тебя научит. Она строгая. Чем любовь больше и святее, тем строже она. Строгая любовь тебя научит не прощать неправды. Твоя рука станет твердая, и сердце сильное… Расти дальше меня, пойми больше… Большее возлюби и большего потребуй!»

    А Тридцать три урода кончаются так:

    «Вера отравилась... В каждой стихии могут жить только те существа, которые приспособлены ее вдыхать и претворять в себе...
    Жизнь хрупкая и переливчатая, как тот ручей Верин, как их ласки, как мое сладострастие, — она настоящая, и ее Вера не хотела принять.»

    А что будет с человеком, если его Вера умрёт?


    У Веры еще сказано:

    «Кто может продохнуть через себя трагедию, тот — спасенный — ее герой и усмиритель».

    В 1906 году была обуликована повесть «Тридцать три урода», непонята и впоследствии тираж арестовали. В 1907 году Лидия Зиновьева-Аннибал умирает.

    Если кому интересно узнать мнении окружающих людей той эпохи о Лидии, можете, например, прочитайть «Роковую могилу» Евдокии Нагродской, написанную подругой того самого Кузьмина, который сначала часто бывал на башне у Зиновьевой-Аннибал и Иванова и которые впоследствии был причастен к некрасивой истории разоблачения невероятно талантливой Елизаветы Дмитриевой (Черубины де Габриак), из-за которого она потом долго не смогла творить.

    Вот что писала Зиновьева-Аннибал Минцловой:
    «Теперь о «Тридцати Трёх» два слова... "Это ненахождение выхода слов", "отчаяние, искание"— плоды уныния, падения, отчаяния, как я однажды подписала под заглавием книги. Но всё это не настоящее. Это первая книга, которуя я писала не всею собою, в которой передавала горение и корчи своей ряби, даже не средней глубины. Это Кузьмин, странное весна и лето, Сомов, и апогей — Городецкий (предчувствием) в девушке без имени, и беспомощность, безверность ряби моей, ветром смятой поверхности, — в бедной Вере...»

    3
    152