Логотип LiveLibbetaК основной версии

Рецензия на книгу

Тихий Дон

Михаил Шолохов

  • Аватар пользователя
    Аноним25 июня 2025 г.

    Вся правда о Малой Родине!

    Есть произведения, которые говорят сами за себя. Никаких обзоров, статей и критических осмыслений не нужно. Достаточно просто прочесть вещь. Ну, или хотя бы начать.

    Те восемь коротеньких глав, что я осилил в уже зрелом возрасте (не знаю, с каким чудовищными купюрами оно преподаётся в школе, не помню совершенно. Не удивлюсь, если в школьном издании этих глав и вовсе нет) сказали мне всё, что я хотел знать об этой литературной работе, и даже более.

    Кто бы ни написал этот текст, ясно одно: Малая Родина, я бы даже сказал, Донщина, была знакома автору не понаслышке.
    А язык! Что за чудо этот язык! Это не русский, и даже не окраинный диалект. Это живой и мощный отзвук веков, рвущийся из затерянного в бескрайних лесах, реках и болотах народа, бьющий наружу из самого человеческого сердца али другого рядом нутра.

    Более мне добавить нечего. Внемлите самому автору:


    вернулся в хутор казак Мелехов Прокофий. Из Туретчины привел он жену — маленькую, закутанную в шаль женщину. Она прятала лицо, редко показывая тоскующие одичалые глаза. <...>. Пленная турчанка сторонилась родных Прокофия, и старик Мелехов вскоре отделил сына. В курень его не ходил до смерти, не забывая обиды.


    Разно гутарили и о жене Прокофия: одни утверждали, что красоты она досель невиданной, другие — наоборот.
    Решилось все после того, как самая отчаянная из баб, жалмерка Мавра, сбегала к Прокофию будто бы за свежей
    накваской.
    Прокофий полез за накваской в погреб, а за это время Мавра и разглядела, что турчанка попалась Прокофию последняя из никудышних…
    Спустя время раскрасневшаяся Мавра, с платком, съехавшим набок, торочила на проулке бабьей толпе:
    — И что он, милушки, нашел в ней хорошего? Хоть бы баба была, а то так… Ни заду, ни пуза, одна страма. У нас девки глаже ее выгуливаются. В стану — перервать можно, как оса; глазюки — черные, здоровющие,
    стригеть ими, как сатана, прости бог. Должно, на-сносях дохаживает, ей-бо!
    — На-сносях? — дивились бабы.
    — Кубыть не махонькая, сама трех вынянчила.
    — А с лица как?
    — С лица-то? Желтая. Глаза тусменныи, — небось, не сладко на чужой сторонушке. А ишо, бабоньки, ходит-то она… в Прокофьевых шароварах.
    — Ну-у?.. — ахали бабы испуганно и дружно.
    — Сама видала — в шароварах, тольки без лампасин. Должно, буднишние его подцепила. Длинная на ней рубаха, а из-под рубахи шаровары, в чулки вобратые. Я как разглядела, так и захолонуло во мне…


    В тот год случился небывалый падеж скота. <...> прополз по проулкам и улицам черный слушок…
    С хуторского схода пришли казаки к Прокофию.
    Хозяин вышел на крыльцо кланяясь.
    — За чем добрым пожаловали, господа старики?
    Толпа, подступая к крыльцу, немо молчала.
    Наконец, один подвыпивший старик первый крикнул:
    — Волоки нам свою ведьму! Суд наведем!..
    Прокофий кинулся в дом, но в сенцах его догнали. Рослый батареец, по уличному прозвищу — Люшня, стукал Прокофия головой о стену, уговаривал:
    — Не шуми, не шуми, нечего тут!.. Тебя не тронем, а бабу твою в землю втолочим. Лучше ее унистожить, чем всему хутору без скотины гибнуть. А ты не шуми, а то головой стену развалю!
    — Тяни ее, суку, на баз!.. — гахнули у крыльца.
    Полчанин Прокофия, намотав на руку волосы турчанки <...> протащил ее через сени и кинул под ноги толпе. <...>
    Прокофий раскидал шестерых казаков и, вломившись в горницу, сорвал со стены шашку. <...> Прокофий настиг тяжелого в беге батарейца Люшню и <...> развалил его до пояса. <...> На пороге кухни, подплывшая кровью, неловко запрокинув голову, лежала Прокофьева жена; в прорези мученически оскаленных зубов ее ворочался искусанный язык. Прокофий, с трясущейся головой и остановившимся взглядом, кутал в овчинную шубу попискивающий комочек — преждевременно родившегося ребенка.


    за пожарным сараем, где рассыхаются пожарные бочки с обломанными оглоблями, зеленеет крыша моховского дома. Шагая мимо сарая, Григорий сплюнул и зажал нос. Из-за бочки, застегивая шаровары — пряжка в зубах, — вылезал старик.
    — Приспичило? — съязвил Митька.
    Старик управился с последней пуговицей и вынул изо рта пряжку.
    — А тебе что?
    — Носом навтыкать бы надо! Бородой! Бородой! Чтоб старуха за неделю не отбанила.
    — Я тебе, стерва, навтыкаю! — обиделся старик.
    Митька стал, щуря кошачьи глаза как от солнца.
    — Ишь ты, благородный какой. Сгинь, сукин сын! Что присучился? А то и ремнем!



    (рекруты-солдаты едут на войну)
    Десятки грубых голосов хватают на лету, ухают, стелют на придорожную пыль:
    А я роду не простого,
    Не простого —
    Воровского,
    Воровского —
    Не простого...


    — Ну, вот. Стал-быть, батя говорит: «Давай, Христан, раскопаем Меркулов курган». <...> Батя сулил богу: отдашь, мол, клад — церкву прекрасную выстрою. <...> Зачали бузовать прямо с темечка. Вырыли
    яму аршина в два, земля — чисто каменная, захрясла от давности. Взмок я.
    Батя всё молитвы шепчет, а у меня, братцы, верите, до того в животе бурчит… В летнюю пору, стал-быть, харч вам звестный: кислое молоко да квас… Перехватит поперек живот, смерть в глазах — и всё! Батя-покойничек, царство ему небесное, и говорит: «Фу, — говорит, — Христан, и поганец ты! Я молитву прочитываю, а ты не могешь пищу сдерживать, дыхнуть, стал-быть, нечем. Иди, — говорит, — слазь с кургана, а то я тебе голову лопатой срублю. Через тебя, поганца, клад могет в землю уйтить». Я лег под курганом и страдаю животом, взяло на колотье, а батя-покойничек — здоровый был чертяка! — копает один. И дорылся он до каменной плиты. Кличет меня. Я, стал-быть, подовздел ломом, поднял эту плиту… Верите, братцы, ночь месячная была, а под плитой так и блестит…
    <...> а это, стал-быть, сожгённый уголь. Там его было мер сорок. Батя и говорит: «Лезь, Христан, выгребай
    его». Полез. <...> Утром, стал-быть, глядь, а он — вот он.
    — Кто? — поинтересовался лежавший на попоне Томилин.
    — Да атаман, кто же. Едет в пролетке: «Кто дозволил, такие-сякие?» Молчим. Он нас, стал-быть, сгреб — и в станицу. Позапрошлый год в Каменскую на суд вызывали, а батя догадался — успел помереть. Отписали
    бумагой, что в живых его нету.
    <...>
    — Что ж отец-то? Сулил церкву построить, да так и не построил? — спросил Степан, дождавшись, пока Христоня вернулся с ложками.
    — Дурак ты, Степа, что ж он за уголья, стал-быть, строил ба?
    — Раз сулил — значится, должен.
    — Всчет угольев не было никакого уговору, а клад…


    Аксинью выдали за Степана <...>
    За год до выдачи осенью пахала она в степи, верст за восемь от хутора.
    Ночью отец ее, пятидесятилетний старик, связал ей треногой руки и изнасиловал.
    — Убью, ежели пикнешь слово, а будешь помалкивать — справлю плюшевую кофту и гетры с калошами. Так и помни: убью, ежели что… — пообещал он ей.
    Ночью, в одной изорванной исподнице, прибежала Аксинья в хутор.
    Валяясь в ногах у матери, давясь рыданиями, рассказывала… Мать и старший брат, атаманец, только что вернувшийся со службы, запрягли в бричку лошадей, посадили с собой Аксинью и поехали туда, к отцу. <...> Отца нашли возле стана. Пьяный, спал он на разостланном зипуне, около валялась порожняя бутылка из-под водки. На глазах у Аксиньи брат отцепил от брички барок, ногами поднял спящего отца, что-то коротко спросил у него и ударил окованным барком старика в переносицу. Вдвоем с матерью били его часа полтора. Всегда смирная, престарелая мать исступленно дергала на обеспамятевшем муже волосы, брат старался ногами. <...> Перед светом привезли старика домой. Он жалобно мычал, шарил по горнице глазами, отыскивая спрятавшуюся Аксинью. Из оторванного уха его катилась на подушку кровь и белесь. Ввечеру он помер. Людям сказали, что пьяный упал с арбы и убился.
    А через год приехали на нарядной бричке сваты за Аксинью. Высокий, крутошеий и статный Степан невесте понравился <...>
    В этот же день в амбаре Степан обдуманно и страшно избил молодую жену. Бил в живот, в груди, в спину; бил с таким расчетом, чтобы не видно было людям. С той поры стал он прихватывать на стороне, путался с гулящими жалмерками, уходил чуть не каждую ночь, замкнув Аксинью в амбаре или горенке.
    Года полтора не прощал ей обиду: пока не родился ребенок. После этого притих, но на ласку был скуп и по-прежнему редко ночевал дома.


    <...> Степан работал с ленцой: начесав чуб, уходил к товарищам покурить, перекинуться в картишки, побрехать о хуторских новостях, а скотину убирать приходилось Аксинье, ворочать хозяйством — ей
    <...> Утром у Аксиньи начались предродовые схватки, а к полудню, за час до появления ребенка, свекровь
    умерла на ходу, возле дверей старой конюшни. Повитуха, выбежавшая из куреня предупредить пьяного Степана, чтобы не ходил к родильнице, увидела лежащую с поджатыми ногами Аксиньину свекровь.


    — Ты, (сын мой) Григорий, вот что… <...> примечаю, ты, никак, с Аксиньей Астаховой…
    Григорий густо покраснел, отвернулся. Воротник рубахи, врезаясь в мускулистую прижженную солнцегревом шею, выдавил белую полоску.
    — Ты гляди, парень, — уже жестко и зло продолжал старик, — я с тобой не так загутарю. Степан нам сосед, и с его бабой не дозволю баловать. Тут дело могет до греха взыграть, а я наперед упреждаю:
    примечу — запорю!
    Пантелей Прокофьевич ссучил пальцы в узловатый кулак, — жмуря выпуклые глаза, глядел, как с лица сына сливала кровь.
    — Наговоры, — глухо, как из воды, буркнул Григорий и прямо в синеватую переносицу поглядел отцу.
    — Ты помалкивай.
    — Мало что люди гутарют…
    — Цыц, сукин сын!
    <...>
    Покусывая губы, шел Григорий позади отца. «Выкуси, батя, хоть стреноженный уйду ноне на игрище», — думал, злобно обгрызая глазами крутой отцовский затылок.

    *


    Аксинья привязалась к мужу после рождения ребенка, но не было у нее к нему чувства, была горькая бабья жалость да привычка. Ребенок умер, не дожив до года.

    10 из 10, о Господи, 10 из 10!

    Содержит спойлеры
    6
    318