Рецензия на книгу
Монт-Ориоль
Ги де Мопассан
McbeathCaserne27 июня 2024 г.Франция, XIX век. Жизнь буржуа, мироедов, сибаритов и рантье на курорте.
Богатый язык, хорошо продуманная фабула, живые и яркие, запоминающиеся образы. Неповторим тот оттенок, слепок жизни, который взял с "натуры" Ги де Мопассан. Очень остро показан психологический портрет героев с толикой саморефлексии в духе Достоевского.
Порой при чтении поражаешься, какого высокого уровня достигает форма и содержание, затем перелистываешь страницу и скатываешься чуть ли не в пошлый бульварный роман.
"Монт-Ориоль", естественно, блекнет на фоне "Жизни" и "Милого друга". Возможно, этого бы не случилось, но окончание этого произведения композиционно хоть и идеально, однако чего-то в нем не хватает. Похоже на "Госпожа Бовари", но проще. Мопассан, вероятно, стремился к более реалистичному и сдержанному изображению событий, что придало роману менее драматичный характер.
Повествование ведется от лица господствующего эксплуататорского класса, владетельных герцогов и состоятельной буржуазии. Народные трудящиеся массы, лишенные капиталов, земельных участков и вынужденные продавать свою рабочую силу, чтобы не помереть с голоду, где-то далеко, на фоне, за границей повествования. Если и упоминаются, то только в самой негативной коннотации, "твари" о кокотках или "прямоходящей скотины" о голодных крестьянах в отребьях. В этом смысле Мопассан безукоризненно показал всю глубину оторванности от народа утопающих в разврате и праздности сибаритов во Франции второй половины XIX века.
Это изящный роман о саморефлексии и страданиях сытых и довольных жизнью эгоистов. По сравнению с трагедией десятков миллионов французов над которыми осуществляется подлинный социальный геноцид, по сравнению с Эмилем Золя, который широкими мазками начертал свой великий "Жерминаль", это произведение удручающе блекнет. Одно дело показать гиперболизированные социальные язвы в форме сатиры, как то было у Франсуа Рабле. Другое дело смаковать эстетику эксплуататорского класса и зарабатывать деньги за счет крайне изящной формы повествования. Здесь мы видим второе.
Настоящая литература должна быть зеркалом, отражающим жизнь во всей её полноте и противоречивости. Здесь больше "пошлости" и "скандальности". Неудивительно, что Лев Толстой потом ругал Мопассана, после дебюта "Жизнь", сильно испортился.Вот несколько интересных отрывков из произведения:
"-- Эх, вам всем не понять, как это увлекательно -- ворочать делами, не какими-нибудь торгашескими, купеческими делами, а настоящими, крупными, предпринимательскими, -- словом, теми делами, какими занимаюсь я! Да, дорогой мой, когда понимаешь в этом толк, в них находишь как бы сгусток всех видов деятельности, которые во все времена захватывали и влекли людей, тут и политика, и война, и дипломатия. Все, все" И дремать тут нельзя: надо всегда, всегда искать, находить, изобретать, угадывать, предвидеть, комбинировать и дерзать! Великие битвы нашего времени -- это битвы, в которых сражаются деньгами. И вот я вижу перед собой свои войска: монеты по сто су -- это рядовые в красных штанах, золотые по двадцать франков -- блестящие молодые лейтенанты, стофранковые кредитки -- капитаны, а тысячные билеты -- генералы. И я сражаюсь Да еще как, черт возьми! Каждый день, с утра до вечера, дерусь со всеми и против всех! Вот это, по-моему, жизнь! Широкий размах, не хуже, чем у властелинов давних веков А что ж -- мы и есть властелины нового времени! Подлинные, единственные властелины."
"Он выкрикивал "мой доктор", "моя опытность" тоном собственника-монополиста. Притяжательные местоимения звякали в его тирадах, как монеты. А когда он восклицал: "Моя жена! -- чувствовалась полнейшая его убежденность, что маркиз потерял все права на свою дочь, поскольку он, Андермат, на ней женился, то есть купил ее, -- для него это были равнозначащие понятия."
"Он знал, что лучшее средство взволновать чистую душу -- это беспрестанно говорить ей о любви, делая вид, что думаешь при этом о других женщинах; и, ловко пользуясь ее разгоревшимся любопытством, которое сам же и пробудил в ней, он под предлогом доверчивых излияний души принялся читать ей в тени лесов настоящий курс любовной страсти."
"Но возле Христианы он робел, словно она была девушка, -- такую неопытность он угадывал в ней, и это сковывало все его искусство обольстителя. Да и любил он ее по новому, как ребенка и как невесту Он желал ее и боялся коснуться ее, чтобы не загрязнить, не осквернить ее чистоты. У него не возникало желания до боли сжать ее в своих объятиях, как других женщин..."
""Но ведь я люблю его... Я его люблю!" -- как будто сделала вдруг неожиданное, поразительное открытие, нашла то, что могло ее утешить, спасти, оправдать перед собственной совестью. И она сразу же воспрянула духом, мгновенно приняла решение. Она снова стала причесываться и все повторяла шепотом: "У меня любовник, вот и все. У меня любовник". И, чтобы успокоить себя еще больше, избавиться от смятения и страха, она с пламенной убежденностью дала себе слово любить его всегда беззаветной любовью, отдать ему свою жизнь, свое счастье, пожертвовать для него всем; следуя морали экзальтированных и побежденных сердец, в которых не заглох голос совести, она верила, что самоотверженная, преданная любовь все очищает."
"И она вдруг поняла, что значит "принадлежать" любимому человеку, ибо любовь все отдала во власть ему, и он завладел всем твоим телом, душой, мыслями, волей, всей кровью в жилах, всеми нервами -- всем, всем, словно ширококрылый ястреб, схвативший в свои когти пичужку."
"С Христианой происходило то же, что бывает с юношей, впервые опьяневшим от вина. Первый глоток -- первый поцелуй -- обжег, одурманил ее, второй бокал она выпила залпом и нашла, что он лучше, а теперь она пила жадными большими глотками и была пьяна любовью."
"Молодой парижанин, воодушевившись, всячески развлекал их, а про себя производил им оценку, вынося о них то дерзкое тайное суждение, которое чувство и чувственность подсказывают мужчине близ каждой привлекательной женщины."
"-- Нет, нет... Я счастлива... Ты не понимаешь этого Послушай... Я чувствую, как шевелится наш ребенок... твой ребенок... Какое это счастье!.. Погоди, дай руку... чувствуешь? Она не понимала, что этот человек был из породы любовников, но совсем не из породы отцов. Лишь только он узнал, что она беременна, он стал отдаляться от нее, чувствуя к ней невольную брезгливость. Когда-то он не раз говорил, что женщина, хотя бы однажды выполнившая назначение воспроизводительницы рода, уже недостойна любви. В любви он искал восторгов какой-то воздушной, крылатой страсти, уносящей два сердца к недостижимому идеалу, бесплотного слияния двух душ -- словом, того надуманного, неосуществимого чувства, какое создают мечты поэтов. В живой, реальной женщине он обожал Венеру, священное лоно которой всегда должно сохранять чистые линии бесплодной красоты. Мысль о том маленьком существе, которое зачала от него эта женщина, о том человеческом зародыше, что шевелится в ее теле, оскверняет его и уже обезобразил его, вызывала у Поля Бретиньи непреодолимое отвращение. Для него материнство превратило эту женщину в животное. Она уже не была теперь редкостным, обожаемым, дивным созданием, волшебной грезой, а самкой, производительницей. И к этому эстетическому отвращению примешивалась даже чисто физическая брезгливость. Но разве могла она почувствовать, угадать все это, она, которую каждое движение желанного ребенка все сильнее привязывало к любовнику? Тот, кого она обожает, кого с мгновения первого поцелуя любила каждый день все больше, не только жил в ее сердце, он зародил в ее теле новую жизнь, и то существо, которое она вынашивала в себе, толчки которого отдавались в ее ладонях, прижатых к животу, то существо, которое как будто уже рвалось на свободу, -- ведь это тоже был он. Да, это был он сам, ее добрый, родной, ее ласковый, единственный ее друг, возродившийся в ней таинством природы. И теперь она любила его вдвойне -- того большого Поля, который принадлежал ей, и того крошечного, еще неведомого, который тоже принадлежал ей; любила того, которого она видела, слышала, касалась, обнимала, и того, кого лишь чувствовала в себе, когда он шевелился у нее под сердцем."
"Она видела, что уже нет прежней нежности в его взглядах, прежней ласки в голосе, исчезло страстное внимание к ней, но не могла угадать причину такой перемены. А началось это уже давно, с того часа, когда она, придя на ежедневное свидание, сияющая, счастливая, сказала ему: "А знаешь, я кажется, в самом деле беременна". У него от этих слов холод побежал по спине -- такое неприятное чувство они вызвали. И с тех пор она при каждой встрече говорила с ним о своей беременности, переполнявшей радостью ее сердца, но постоянные разговоры о том, что Поль считал досадным, противным и каким-то неопрятным, коробили его, мешали его восторженному преклонению перед обожаемым кумиром. Позднее, замечая, как она изменилась, похудела, осунулась, какие у нее некрасивые желтые пятна на лице, он стал думать, что ей следовало бы избавить его от такого зрелища, исчезнуть на несколько месяцев, а потом предстать перед ним, блистая свежестью и новой красотой, предав забвению неприятное происшествие или же умело сочетая с обольстительной прелестью любовницы иное обаяние -- тонкое обаяние умной, неназойливой молодой матери, показывающей своего ребенка лишь издали в ворохе розовых лент."
"Теперь его тяготила неуклюжая, слезливая нежность этой женщины, ему безумно хотелось бросить ее, никогда больше не видеть, не слышать ее раздражающего, неуместного любовного воркования. Ему хотелось выложить все, что накипело на сердце, объяснить, как неловко и глупо она ведет себя, но сделать это было нельзя, а уехать тоже было неудобно, и нетерпеливая досада невольно прорывалась у него в желчных, обидных словах. Она страдала от этого, страдала тем сильнее, что постоянно чувствовала теперь недомогание, тяжесть, что ее мучили все страхи беременных женщин, и она так нуждалась в утешении, в ласке, в нежной привязанности. Ведь она любила его всем своим существом, каждой жилкой, каждым движением души, любила беззаветной, беспредельной, жертвенной любовью. Теперь она уже считала себя не любовницей его, а его женой, подругой жизни, преданной, верной, покорной его рабой, его вещью. Теперь уж для нее и речи быть не могло о каких-то ухаживаниях, ухищрениях женского кокетства, о непрестанных стараниях нравиться и прельщать, -- ведь она вся, вся принадлежала ему, они были связаны такими сладостными и могучими узами -- у них скоро должен был родиться ребенок."
10392