Логотип LiveLibbetaК основной версии

Это бета-версия LiveLib. Сейчас доступна часть функций, остальные из основной версии будут добавляться постепенно.

Рецензия на книгу

Доктор Живаго

Борис Пастернак

  • Аватар пользователя
    rvanaya_tucha15 мая 2014 г.

    151 стр.:
    Жалости не хватает. Я сейчас вся другим охвачена, другой жалостью, другим сожалением, другой любовью, другими людьми, другой эпохой. Другой войной. (Боже, история – такая страшная и такая удивительная вещь!)

    Вообще это странно. Худо, но во благо. С одной стороны, я сейчас совершенно не в состоянии вдумчиво воспринимать Пастернака, потому что читаю его для галочки и как можно скорее, не желая вникать и погружаться в роман. Так что, казалось бы, лучше мне его сейчас и вовсе не читать. Но с другой стороны, мне кажется, это должно так быть, потому что, во-первых, когда бы я его сама взяла с полки и прочитала? всегда будет казаться, что не время; потому что, во-вторых, я знаю, что когда-то возьму и перечту его с чувством, и мне будет изумительно от восторга и смены ненависти любовью (как это было изумительно с Гоголем). Это тоже какой-то, пусть иной от обыкновенного, но путь постижения, приятия. Это как-то внезапно, неведомым образом, но работает.

    Сейчас мне просто странно. Ничего не запоминается, все эти односложные фразы и абзацы в четыре строчки плывут мимо, их приливом приносит и отливом уносит; пусто. Только редкие пассажи природы, душевно-томительное, молчаливое, поднимающееся где-то внутри – вот это красиво, это пронзительно в «Живаго». Хочется читать роман, состоящий только из этого.

    60~100 стр.:
    А когда я была странице на сотой и мне нужно было отчитаться об ощущениях, я долго ходила вокруг да около, мол: нельзя сказать «нравится» — открывать не тянет, а откроешь, так каждый момент чувствуешь сопротивление какое-то; но нельзя сказать «не нравится» — потому что, несмотря на сопротивление, закрывать не хочется, читаешь и читаешь себе, сопротивляешься и сопротивляешься. КАК СВОДИТЬ МАГНИТЫ ОДИНАКОВЫМИ ПОЛЮСАМИ.

    А потом, объясняя всё это, я поняла: такое . ощущение . будто . читаю . что-то . непотребное (сравнение, безусловно, коммуникативно слабое, ведь чтобы его понять, нужно иметь опыт соответствующего ощущения, а может я такая одна с таким опытом!). И тянет, прекратить не можешь — и отторжение чувствуешь, самой противно. Может, это из-за пожирающей всё «темы падения», которой начинается роман; и, конечно, это из-за лекций, которые предшествовали чтению; и наверняка весь дискурс, в котором бултыхается роман с самого написания, накладывает сильный отпечаток . Но так точно, именно так я ощущаю.

    282 стр.:
    Нет, мне уже нравится. Точнее, нет, мне не «нравится», но меня перестали терзать мучения, я читаю и всё. Во многом, думаю, потому, что исчезла Москва (стали синими дали), и поменялся слог, и самого Живаго стало больше, и самое прекрасное мелькнуло — его дневник, прямая речь; и вот если остальное спорно, то сам Живаго-то хорош, с ним-то душевно.

    И уже нахожу я в романе что-то своё, что-то новое, что-то на заметку, что-то для размышлений. Налаживаю диалог с книгой: да, мне уже есть о чём с Борисом Леонидовичем поговорить. Но это всё индивидуальное, частное, конкретное. — А та история читательского отношения, которая есть у «Живаго», требует, мне кажется, чего-то совершенно общечеловеческого, в какой-то мере античастного. А этого я не вижу. И не понимаю феномена «Доктора Живаго». Что заставляет некоторых еще в школе влюбляться в этот роман? как он помогает переживать жизненные кризисы? почему именно его хочется читать тоскующим за границей русским? Не понимаю.


    Без нумерации:

    На самом деле всё неправда. Нам говорят на лекциях много нужных, со всех сторон правильных и важных вещей, но тут всё неправда. И я, уже дочитывая постепенно роман, страница за страницей освобождаюсь от того мерзкого, гнетущего, что было сказано о Ларе и Живаго (не хочу и повторять). Конечно, Лариса Фёдоровна странная и истеричка. И многое в романе необъяснимо, и тема внезапного соединения их не раскрыта («так получилось»), да и Живаго какой-то сильно противоречивый. Но как-то в жизни-то ТО ЖЕ САМОЕ. И любовь правда умеет делать из тебя скудоумного, уж нам ли не знать; и влюбиться можно в такого внезапного персонажа, нам ли не знать.

    Я не знаю, о чём писал Пастернак; не помню, о чём этот роман в изложении школьных учителей; не понимаю, о чём эта книга для многих и многих людей, которым в жизни она оказалась важна.

    Для меня сейчас, в две тысячи четырнадцатом, со всем выслушанным, передуманным, прожитым и оставшимся неясным, это роман о революции. О той силе революционного потока (помните какие-то бесконечные водопады вокруг Юрятина? стихия), которая не пощадила — ни умного, ни глупого, ни юродивого; ни сильного, ни слабого; да, и не пощадила бы ни тебя, ни меня, случись нам родиться только ровно на век раньше.


    Это была болезнь века, революционное помешательство эпохи. В помыслах все были другими, чем на словах и во внешних проявлениях. Совесть ни у кого не была чиста. Каждый с основанием мог чувствовать себя во всем виноватым, тайным преступником, неизобличенным обманщиком. Едва являлся повод, разгул самобичующего воображения разыгрывался до последних пределов. Люди фантазировали, наговаривали на себя не только под действием страха, но и вследствие разрушительного болезненного влечения, по доброй воле, в состоянии метафизического транса и той страсти самоосуждения, которой дай только волю, и ее не остановишь.

    Любящий вдруг становится жалящим, а потом вдруг жалеющим; сильный духом взрослый мужчина превращается в душевнопомрачённого ребёнка; низкий человек вдруг кажется волшебным помощником, а убийство видится спасительным благом; ясное и решённое через миг становится мутным и далёким; родное начинает пугать; призванное облегчить жизнь никогда ничего не облегчает. Так во всём. Это разлаженность, абсолютная растерянность и неоднозначность во всём, каждое мгновение, непрерывно, как ни хоронись и ни береги свою любящую душу, спокойный разум.


    – Я потрясен известием о расстреле Павла Павловича и не могу прийти в себя. Я с трудом слежу за вашими словами. Но я с вами согласен. <…> Сообщенная вами новость ошеломила меня. Я раздавлен страданием, которое отнимает у меня способность думать и рассуждать. Может быть, покоряясь вам, я совершаю роковую, непоправимую ошибку, которой буду ужасаться всю жизнь, но в тумане обессиливающей меня боли единственное, что я могу сейчас, это машинально поддакивать вам и слепо, безвольно вам повиноваться.

    Не в подсознательных драмах дело, а в революции – молотьбе и раскурочивании всего абсолюта жизни; и задолго до семнадцатого года это началось. Родись они все на полвека раньше, пошло бы всё по-другому, и не было бы надобности ничего сублимировать, и все бы другим маялись. Не в этом дело.

    Это про всеобщее бессознательное безумие. Про жернова, запущенные никем.



    – Ты понял, кто это, эта бельевщица Таня?
    – О, конечно.
    – Евграф о ней позаботится. – Потом, немного помолчав, прибавил: – Так было уже несколько раз в истории. Задуманное идеально, возвышенно – грубело, овеществлялось. Так Греция стала Римом, так русское просвещение стало русской революцией. Возьми ты это блоковское: «Мы, дети страшных лет России» – и сразу увидишь различие эпох. Когда Блок говорил это, это надо было понимать в переносном смысле, фигурально. И дети были не дети, а сыны, детища, интеллигенция, и страхи были не страшны, а провиденциальны, апокалиптичны, а это разные вещи. А теперь все переносное стало буквальным, и дети – дети, и страхи страшны, вот в чем разница.

    33
    369