Узорный покров
Сомерсет Моэм
0
(0)
Это бета-версия LiveLib. Сейчас доступна часть функций, остальные из основной версии будут добавляться постепенно.
Сомерсет Моэм
0
(0)

С элегантностью, с какой приглашают на танец, протягивая руку, роман Моэма пригласил меня в ад, протянув ладонь белой страницы.
Впереди меня, изящным Вергилием с сигареткой в руке, шёл грустно улыбающийся Сомерсет Моэм.
Роман начинается с предисловия Моэма, в котором он говорит, что на роман его натолкнули строки из Данте:
Когда ты возвратишься в мир земной
и тягости забудешь путевые,-
сказала третья тень вослед второй,-
то вспомни также обо мне, о Пии!
Я в Сьене жизнь, в Маремме смерть нашла,
как знает тот, кому во дни былые
я, обручаясь, руку отдала.
Пронзительная, вечная как мир, история о прекрасной девушке и любви.
Её выдали замуж и жестокий муж заточил её в замок над бездной.
Он не любил её, любил интриги и суету политики, изменяя жене с пустотой.
По одним слухам, её убил муж из-за любовника. По другой — мужу была нужна мёртвая жена, чтобы сыграть более выгодную партию.
Эти слова Пии, напомнили мне пронзительный рассказ Андрея Платонова — Девушка Роза.
В сожжёном концлагере, солдат обнаружил на стене, надпись:
Это экзистенциальный роман с карнавалом масок в аду.
Всё испещрено пёстрыми масками, словно осенней листвой: душа отслоилась от тела, и трепещет листвой на ветру.
Листва сквозится обнажённой синевой, звёздами, мраком.
И страшно протянуть руку и сорвать такой лист-маску: сама жизнь словно бы сквозится синевой и мраком.
Быть может, роман Моэма — это лучшая постановка мифа о Пандоре.
В начале романа стоит эпиграф:
Интересно, многие ли читатели спускаются в «подвал» начальных строк эпиграфов?
Моэм почему-то не указал, что это стих Перси Шелли, хотя обращался к искушённому читателю, знающему не только этот стих, но и некоторые моменты жизни Шелли, так или иначе отразившиеся в романе.
Дальше, в стихе Шелли есть важные строчки о покрове Майи и прекрасном вымысле, что мерцает беглым сном: ах, любовь, следующая за этими снами, — вечный лунатик…
А ещё есть строки о двух духах возмездия, что сокрыты под покровом: страх и надежда.
Любопытно, что герои Моэма… с каким-то кафкианским ужасом превращаются в этих духов.
А ещё… в стихе описывается словно бы апокриф мифа об Орфее: был некто, кто осмелился приподнять покров, томясь по любви, и с тех пор он стал отверженным в мире: за любовью спустился в ад…
Может все мы заблуждались и не так понимали миф об Орфее?
Никакой Эвридики не было. Орфей хотел покончить жизнь самоубийством.
Он искал любовь в безумном и прекрасном мире: к его ногам ласкалась синева реки, птицы и шелест листвы нежно льнули к нему… Но не было женщины.
Он стоял над бездной и в последний раз оглянулся на прекрасный и пустой без любимой, мир, и шагнул в беспредельность, желая душой обнять красоту мира, словно женщину.
Экстистенциальная прелесть романа в том, что в нём, все — Орфеи, и все — Эвридики.
Похоже на идеальный ад.
Завязка романа вечна, безумна как мир: она и он в постели: постеленные крылья для любимой… и для любимого.
Может в этом и состоит грустная тайна любви: нам даны два крыла на двоих.
Летать мы не можем. Небо утрачено навеки. Но зато крылья мы можем стелить для любимых…
Есть ещё главный, вечный персонаж в аду: третий.
В данный момент, именно он — Орфей, спустившийся в ад.
Точнее, он то шёл в рай, к себе домой, к милой жене.
Это одна из особенностей ада: как и дикие цветы, он может прорасти где угодно.
Проснёшься однажды в постели, протянешь руку… а любимой нет: рука пропала в густых и терпких зарослях травы.
Ласточки летают в комнате и бьются крыльями о голубую прохладу окна. Много ласточек. И много чёрных мотыльков.
И голос любимой, стон любимой, где-то в зарослях травы…
Свидригайлов в ПиН ошибался про ад на том свете. Это вовсе не ветхая банька с пауками.
Это вполне могут быть и бабочки где-то в чудесных пейзажах Китая, и цветы, растущие на постели…
Боже… да адом может стать даже голос любимого человека, стон любимого человека за дверью.
По сути, цветение дыхания.
Муж вернулся раньше времени и застал жену с любовником, но не стал открывать дверь.
Лишь повернул ручку и замер, но этот простой блик звука, так часто незамечаемый ни мужем, ни женой в нежных декорациях рая, теперь стал адом для женщины.
Узнал ли что-нибудь муж? Да и муж ли это был? Может быть.. ангел.
У меня в жизни было что-то похожее. Я был и Орфеем, и… Эвридикой.
И даже опустевшей пещерой в ночи, наполненной грустным эхом, словно ослепшими мотыльками.
Моё сердце, ладони, словно грустные ночные цветы, были прижаты к стене.
За стеной была та, кого я любил. За стеной были тихие стоны.
Стена — голубая осень обоев, чудесно, как в аду по весне, зацвела лиловыми и бледными цветами женских стонов: мои руки и сердце, губы мои, были прижаты к прохладным цветам…
Я робко и ласково гладил прозрачные цветы женских стонов, целовал их… со слезами на глазах.
Я занимался любовью с цветами.
Это была неразделённая любовь. Почти.
Я не должен был оказаться за той стеной, за которой, казалось, обрывался мир и начинались сразу — звёзды и ледяное безмолвие космоса.
Специально, вором-лунатиком, я прокрался в комнату друга на вечеринке.
В соседней квартире была она. С другим, на другой вечеринке.
Это был мой ад. Я упрекал себя, что не должен был этого делать — «приподнимать покров».
Кем я был в той сумеречной, словно пещера, комнате? Орфеем? Эвридикой? Идиотом…
И каково было моё изумление, когда… словно в улыбчивом кошмаре, дверь тихо приоткрылась, почти сама собой, как и бывает в кошмаре, и в чеширские сумерки комнаты вошла… моя любимая, с робкой улыбкой.
Весь трансцендентный ужас ситуации был в том… что стоны за стеной, продолжались, словно она их оставила на постели, как последнюю одежду души: тёплые складочки голоса на постели… словно зверок Эдема свернулся в клубочек и спит и лапки его, усы, так мило подёргиваются… что ему снится?
Не зря ведь французы называют оргазм — маленькой смертью.
Может, думал я, любимая испытала оргазм, ей стало так невесомо-хорошо, что она забыла о «другом», и о теле своём, и, чуточку умерев, её милая душа подумала обо мне и пришла ко мне… и увидела, как я занимаюсь любовью с «цветами».
Почти приревновала к своим же стонам, к себе же… как и положено в аду.
В своём романе, Моэм ведёт любопытную загробную беседу с Толстым, с Анной Карениной.
(А ещё… стыдно сказать, мне приснился странный сон: Толстой занимался сексом с Моэмом.
Просто робкий, прелестно-нудноватый и таинственный муж Китти, похож на Моэма. Муж как-то обмолвился, что он игрок первого класса, но второй категории (про карты). Так сам Моэм сказал о себе где-то, в смысле писательства.
Китти.. чем-то напомнила прелестно-изящную душу Моэма, который, как известно, был бисексуалом.
А вот голубоглазый, статный любовник Китти… чем-то похож на Толстого.
В общем… чего только не приснится; какая только чепуха не лезет в голову, когда пару дней уже нет секса из-за ссоры с любимой...)
Мы словно присутствуем на таинственном эксперименте ангелов, когда Китти и Анна стали нечто мучительно-единым.
Если бы не Левин, могла ли трагедия Анны произойти с Китти? Если бы Анна вышла замуж по любви, стала бы она Китти?
У Толстого Анна бросается под поезд в конце романа, а у Моэма, Китти бросается в замужество без любви, словно под поезд, в начале романа. А что же Толстой? А он в конце жизни… бросился ночью из дома и сел на поезд, на котором быть может ехала Анна Каренина, и тоже умер, изменив жене с сияющей пустотой.
Почему в нашем безумном мире, с его вечными фантомными болями бессмертия и любви, не кажется кошмарным убийством, когда мужчина берёт в жёны ту, кого любит, видя, что он никогда не будет ею любим?
Это такое же убийство, как где-то в тёмном переулке.
Мелкий снег идёт в сумерках, под наклоном, как почерк влюблённой женщины… идёт человек в переулке ночном, и вдруг — удар ножом под ребро, и сердцебиение шагов на снегу… и лежит несчастный, в неверном свете фонаря, в кромешном одиночестве, и смотрит как снег тихо мерцает у фонаря, ярко вздрагивая время от времени, словно бы что-то припоминая: похоже на призраков мотыльков…
Так и душа без любви, в браке ли, нет ли, похожа на такого раненого под ребро, лежащего в тёмном переулке жизни, мечтая о любви, как о последнем глотке воздуха, жизни.
Можно ли судить таких людей? Их измена — лунатизм бессмертной души после смерти: для них жизнь и смерть, выравниваются по нравственной температуре пустоты и боли.
В таких изменах часто мерцает грустное доказательство Того света и мытарство души.
Такая измена похожа на измену души — телу, во время смерти.
А если… душа — мертва, умирает от жизни такой… с чужим телом?
Хотя бывает по разному, вроде и тело родное, а душа всё равно рвётся куда-то за облака и томится, и словно в гениальном рассказе Достоевского «Сон смешного человека», после смерти, к душе прилетает таинственное крылатое существо и уносит её на другую планету.
Любопытно, что у Достоевского в рассказе, неизвестно, ангел это, или демон. У Моэма — демон, т.е. — любовник, но это ведь не мешало ему доставить Китти на далёкую и прекрасную звезду…
Моэм пронзительно описывает цветение влюблённой женщины: вечная тема Весны Боттичелли, а быть может и смутная память о крыльях: цветение плеч..
Словно в аду, в пещере Эвридики, зацвели цветы.
Может Орфей никуда и не сходил, а просто пел цветам, реке, мимо которой прогуливался с любимой, и вот, памятью сердца он вернулся к любимой, забыв себя в цветах над бездной.
Орфей не оборачивался… он просто отвлёкся, забыл свою милую и стал петь о другом: измена ли это? Измена ли, не убиваться каждый день по умершей возлюбленной и начать жить заново?
Любопытно посмотреть под этим углом на спиритуалистический роман Моэма (посмотрел экранизацию 2006 г. Прелестный фильм, но… второй категории, в отличии от романа. Изнасилованный роман, и насилие прикрыто яркой, узорной вуалью, на которые так падка толпа, не замечая насилия, зато трепетно осуждающая женщину в книге).
У Китти, в её аду супружества, цвела весна «всех однажды любивших», как сказал бы Платонов.
Её даже спрашивали знакомые, не беременна ли она. А она просто… влюбилась, и кожа стала нежнее, и блеск в глазах появился: словно сама плоть пропиталась каким-то нездешним светом и вот-вот превратится во что-то.
Интересно, если про женщину так говорят, что она словно беременна, когда любит, то что можно сказать про влюблённого мужчину?
Бьющий ножками ребёнок-сердце…
Она и он, рука в руке… словно беременные счастьем, и оба нежно вынашивают его в заботе друг о друге…
Боже! Это похоже на рай.
Про мужчину могли бы сказать: вы словно заново родились…
Так и есть, мужчина заново рождается для любимой женщины и мир для него вспыхивает девственной красотой.
Жаль, что любовник Китти не любил её по настоящему. Почему любовники, так часто бывают трусами, слабаками, и словно волочат крылья по земле, как альбатрос Бодлера? Что Вронский, что Чарльз Таунсенд (к слову, прелестный в своей мрачности смысл имени: Муж, мужчина и умирающая деревенька: не имя, а судьба Китти. Роман со своей грустной судьбой)… словно они себе уже изменили с самого начала, и лгут себе каждый миг.
Как же хочется порой нежно прикрыть страницы романа Моэма, или жизни, вот на такой райской странице…
Ведь и в жизни бывают дивные моменты, когда царит мир и влюблён и тебя любят и когда почти возможен бог, до того в мире хорошо, словно и звёздам тоже хорошо и цветам.
Но мы словно хотим большего, становимся легкомысленными, не чуткими к счастью, и тогда мир снова летит к чёрту.
Но весь ужас ситуации Китти в том… что она не была бы счастлива ни с любовником, ни с мужем.
Достоевский, пройдя через ужасы каторги и казни, словно Орфей оборачиваясь на всё это, благословлял его, как и Пушкин говорил, что не желал бы для России иной истории, кроме той прекрасной и трагичной, которая была, потому как именно всё это помогло выстрадать в душе, нечто светлое и уникальное.
Так могла бы сказать и Китти, оглянувшись… Эвридикой в печали, на все ужасы произошедшего.
Ах, эти голубые глаза любовника… словно неба глоток.
Не глаза, а смутный промельк просвета в листве, при выходе Эвридики из пещеры и ада.
как же чудесно пишет Моэм о том, что любовник обнял Китти, поцеловал, и он задохнулась от счастья, как от боли…
Вроде прелестная строчка, — прочёл, очаровался, забыл…
Но хочется вернуться к ней, обернуться неё, подобно Орфею.
Бедная Китти… она ведь от незримой боли задыхалась всё это время, в нелюбви. Всё это копилось в ней (к чему бы привело, если бы не любовник? К призрачному существованию? К надрыву сумасшествия любви — множеству любовников, как попытке забыть себя? К самоубийству?).
Я знал мужчин и женщин, прекрасных… до некоего момента.
Если бы их жизни можно было охранить от некоторых невзгод, ситуаций, то нечто тёмное в них, — а оно есть в каждом из нас, — так и осталось бы под покровом души, словно древние и таинственные бактерии в вечной мерзлоте (кстати, муж Китти — бактериолог, и момент измены совпадает с полыхнувшей эпидемией).
Другое дело, что это не оправдывает человека — сколько бы тьмы в нём не было. У каждого свой диалог с ней.
Как там у Достоевского? Сердце человека — поле битвы дьявола и бога.
Андре Жид как-то заметил, что если бы Достоевский не писал своих романов… он бы убивал и насиловал (забавно, но повесть Стивенсона о Джекилле и Хайде, была навеяна «Двойником» Достоевского»).
Это я к тому, что с каждого героя в романе, так или иначе был сорван покров, словно маска.
И что мы видим? Отсутствие человека.
Словно сорвав последнюю маску души, приросшую к лицу жаром порока, гордыни… не важно, мы видим полыхающую звёздами, тьму, когда ещё не было человека, мы видим древние пейзажи с голубыми оскалами гималаев и холодом вьюги и робким цветком на ветру и роящейся у его корней таинственной, быть может внеземной жизни, смертоносной и для цветка и для человека, который ещё и не появился на свет.
Ах, если бы любовник Китти, очаровательный, статный, метящий в губернаторы, просто отдался своей любви целиком, как Достоевский, творчеству, всё было бы хорошо и мерзость в нём, мирно спала бы, словно смертоносные бактерии в вечной мерзлоте.
Почему так так невыносимо, экзистенциально сложно любить на земле?
Порой легче совершить смертельный подвиг, подняться на вершину высокой горы в метель, убить себя или полететь к звёздам… словно любовь больше всего этого.
Вот и кроткий муж Китти, когда сидел с ней на лавочке в парке, в пору их знакомства, не мог вымолвить признания в любви: бледнел, дрожал… как при расстреле.
Словно сказать — люблю, значит доказать бессмертие души, двух душ… в огромном и безумном мире.
Это реально страшно.
А когда всё выяснилось… — измена! — боже, глава с обедом в «аду», равная по силе многим страницам Толстого, когда вся комната словно бы наполнилась водами вечера и ледяного — как в космосе! — безмолвия, и Китти и муж, не смели смотреть друг на друга и робкие слова повисали в воздухе: казалось, что если на пол упадёт нож, или книга, которую листал муж, то они невесомо замрут в воздухе: почти вещественное ощущение безмолвия.
А далее… нет, я не могу просто словами описывать это. Катарсис.
Хочется нежно сойти с ума, раздеться, закрыть глаза, и пальцем, обмокнутым в красное вино, выводить на своём теле... и теле уснувшей жены, строки этой рецензии...или строчки Моэма.
Что-то я отвлёкся, да и жена бы не обрадовалась.
У Лермонтова, в Герое нашего времени, есть дивный эпизод: дуэль на скалах, у бездны: исход предопределён и гармоничен в своей экзистенциальности: даже при ранении или попытке увернуться — человек срывается.
Вот бы так в любви, правда? А у меня так и получается… и даже в дружбе.
Нечто похожее задумал и муж Китти, когда предложил ей ехать с ним китайскую глухую деревеньку, охваченную эпидемией холеры.
С его стороны, это было чистое самоубийство, да и убийство.
Отказ Китти — был равен признанию в измене.
Орфей не сходит в ад к Эвридике… а ведёт её туда, и Эвридика робко оглядывается назад, на прекрасный, солнечный мир, любовь.
В отличии от Карениной, Китти бросается под «поезд» — дважды, а может и больше, как и положено в аду, и в этом ещё одно экзитенциальное измерение романа.
Только представьте… Анна бросается под поезд, но не умирает.
Она оказывается калекой, в безумном мире, похожем на ад: она бы не вынесла слёз Вронского и его бессилия: вновь ничего не может сделать..
Не вынесла бы кроткого и медоточивого милосердия Каренина у её постели.
Боже… и сердце бы у неё разорвалось, когда бы её разбудил несчастный, заброшенный ребёнок, робко коснувшись её руки на простыне…
У Сартра есть чудесная пьеса — За закрытыми дверями, о двух женщинах и мужчине: они оказались в ночной и заброшенной гостинице где-то на окраине ада, и не выйдут до тех пор, пока не решат-искупят что-то важное.
У Моэма эта тема даже углублена чудным сближением с романом Набокова — Приглашение на казнь.
В этом смысле это уникальный для Моэма роман: к таким романам любовно ревнуешь, хочется уберечь его от крикливой толпы поклонниц и поклонников, видящих в нём лишь мелодрамку, какую поглощают и так в страшных количествах, равно проливая слёзы над пошленьким кино и над этим романом.
Так и кажется, что стены комнат Китти, с лазурными обоями и цветами, намокают красотой пейзажей, небом, мыслями о чём-то болезненном…
Всё размывается и душа женщины проваливается куда-то, вместе с мужем: в ад любви — или нелюбви.
Было бы банальным и пошлым, если бы Китти раскаялась, осознала свою чудовищность, и увидела, какой прекрасный её муж, ухаживающий во время эпидемии за несчастными детьми, как он любит её и сам мучается… (странный холодок отторжения от него испытываешь почему то, при всех попытках Моэма выставить его в лучшем свете).
Нет, Моэм делает то, что не снилось Толстому в его «Смерти Ивана Ильича».
Чудесные по силе страницы, почти библейские, когда человек прожил жизнь впустую и душа у него пуста, и он умирает и осознаёт это и готовится к встрече с сияющей вечностью и кроткий слуга, словно ангел в рубище, ухаживает за ним.
Нет, в жизни всё сложнее и безумней, и не случайно Китти, трепетно чувствуя некую красоту жизней монахинь, благолепную строгость их милосердного и кроткого пути… в итоге, вверженная в ад, бунтует против всего этого бреда, мыслящего категориями вечности, не замечая трагедию «маленького человека», словно его страдания, — ненужный цветок, растущий на пыльной дороге, на пути в рай.
А если рая нет?
Что есть любовь? Что все храмы мира, перед ней?
Сердце, на сбитых коленях сердцебиений, ночами и днями молится в ней, словно в храме и знает о боге, рае и аде, больше монашек и даже святых.
Боже мой… жила себе девушка, милая, глупенькая. Просто хотела жить и любить.
Есть такие люди… как птицы небесные. Мы же не укоряем птиц, что они не читают Достоевского и не залетают в музеи и храмы? Хотя… это были бы чудные храмы и музеи.
Мучилась без любви. Изменила нелюбимому мужу. Любовник оказался мерзавцем. Жизнь оказалась безумной, почти талантливо выдавая себя всё это время за нормальную.
Всё вроде просто… так просто, что ангелы на небесах, грустно переглядываются и искренне пожимают сизыми плечиками крыльев: чего проще то? Раскаялся, помолился… всего и делов.
Нет-с, человек и в рай, пронесёт в кармашке, тайком, свой личный ад, и цветы его прорастут и в раю.
Боже! Сколько всего пробудилось в душе несчастной женщины! Хватило бы на несколько жизней мужчин и женщин, да и то они возопили бы о милости.
Чудовищные сомнения в себе, жизни, боге, любви, и одновременная тяга к чему-то божественному и некая телепатия боли, разглядевшая, как муж страдает и любит её, и полыхающая тьма пустоты в душе и полыхающая красота мира, искусства, любви, нежно прорастающая, как трава из трещинок в стене храма.
И самое страшное, понимать, что вся эта поднявшаяся тьма в душе, и свет — это часть любви, в той же мере, как ад — это мучительная и тайная часть бога, без которого не было бы вечной красоты распятия, Воскресения…
У Толстого, всё проще, хоть и гениально-проще.
Ну умирает человек. Жалко. Он мучается пустотой своей жизни, душа идёт дорогой света и боли…
А что у Моэма? Женщина просто хочет любить на этой безумной земле.
Это ведь тоже страшно, когда любовь — больше жизни, ибо ещё толком не умеет жить душа.
Оступилась, да, и… со сладострастием бессмертного ангела, наносит своей душе такие раны, истекающие алым светом, которые говорят о бессмертии души больше, чем все религии.
Почему мы не умираем от таких ран? Чудеса…
И самое страшное, что мы привыкли к этому чуду.
И самое фантастическое, словно в квантовой теории о крыле мотылька, от взмаха которого на другом конце земли может произойти цунами, от боли и волнения в душе женщины, свершается эпидемия холеры, полыхают смерти и муж мучается тайной болью, не меньше чем от холеры (в некоторой мере, монашки в романе, с дивным образом монастыря в аду, это те же бактериологи, но душевной холеры — греха и пустоты. И что особенно грустно… многие из них тайно болеют тоже, и каждый скрывает это… даже от себя: если бога нет, то все они… изменяют жизни, любви и красоте мира. Чем искупить тогда эту измену? Когда?).
Что там Гамлет, с его вечными вопросами, перед главным вопросом любой женщины? — можно ли разлюбить, если обошлись с тобой жестоко, безбожно?
Может ли любовь… умереть?
Есть ли любовь по ту сторону… боли, морали, жизни?
Оказывается, да. И быть может это главное и тайное доказательство женщиной — бога.
Милая Китти… ты вовсе не чудовище, что отдалась чудовищу, всем сердцем уже презирая его и осознав, кто он.
Это… любовь — чудовище и чудо.
Она милосерднее всех монахинь, и путь любви, не в рай, а мимо рая и ада, путь странницы: и пусть выцвели, заосенились краски обоев и птицы на них и цветы, качнулись в уставшую лазурь, облетев в пустоту; это не важно, как и неважен смертельно важных декораций, успокоительный обман: обман мира, ада, рая… и не так уж важно то, что быть может бога нет, в той же мере, как нет в мире и человека (лишь блаженные и грустные попытки человека в мире!), да и мира может ещё толком и нет и он лишь снится какому-нибудь уставшему ангелу в Эдеме, но… боже мой! если любишь, как они трепетно возможны в мире!
Лишь там подлинный мир, где есть любовь и ты ей отдаёшься сполна: и ад может быть более реальным и блаженным, чем рай, если ты там… полюбил.
p.s. Читал роман в сборнике и не знал когда он закончится.
Приближаясь к концу, испытал эстетический оргазм: Эвридика выходит из ада… с ребёнком.
Счастливая рука уже переворачивала страницу, думая, что это конец, и… происходит чудо: я испытываю ещё один оргазм, и ещё… как женщина, жаркими волнами.
Я не умею плавать, и когда вхожу в трепетную синеву моря по шею, уста… сладостно-близко к смерти и небу, идя по дну на цыпочках, с грацией Барышникова, талантливо разводя руками, словно я плыву… и женщины мне ласково улыбаются… ибо по настоящему плывут и не знают, что я на волосок от смерти.
И вдруг, волна накатывается доверчивой синевой и подхватывает тебя над дном, миром, смертью, на миг прижимает тебя к себе, над бездной, и ласково опускает, словно на поверхность далёкой и нежной планеты: кончиком ноги… всё та же грация Барышникова, но уже в космосе. Женщина плывёт рядом и снова мне мило улыбается… а я бледный и счастливый.
Нечто похожее произошло со мной и в конце романа.
Милый Моэм, спасибо вам за это чувство.
Многие считают вас женоненавистником, но это не так. Моя милая подруга... нежно разгадала вас, вашу андрогинную природу: вы просто шпион, разведчик.
Хотелось бы признаться вам в любви… но с женой мы ещё в ссоре и у нас нет секса пока, и потому я боюсь, что мне может приснится чёрт знает что…
Ай, была не была, терять уже нечего: я люблю вас...