Логотип LiveLibbetaК основной версии

Рецензия на книгу

Женщины

Чарльз Буковски

  • Аватар пользователя
    laonov4 августа 2022 г.

    Ад земных наслаждений

    Не так давно, в ночном баре, я выпивал с подругой после ссоры.
    Она взяла мою руку в свою, затянулась сигареткой, и надела мне на палец сизое колечко дыма, а потом, с грустной улыбкой перевела взгляд с руки на мои глаза, и промолвила: знаешь что будет, если все женщины на земле, разом, сядут на корточки?
    Земля накроется... пи..дой.

    Нечто подобное, с неким фон-триеровским, меланхоличным оттенком, произошло в романе Буковски — Женщины.
    Боже мой! С каким нежным трепетом я подходил к этой книге!
    У меня был даже романтический вечерний ужин, с «женщинами».
    Это не метафора. Просто у меня особенные отношения с книгами: почти как с женщинами.
    Обняв книгу, и прижав её к груди, я могу с ней закружиться в танце. Могу поссориться с ней, принять ванну, и даже переспать.
    А с женщинами Буковски (ах, звучит, как в раю моего воображения!), я вечером устроил романтический ужин.
    Благо, жены не было дома.
    Притушил свет, зажёг ароматические свечи на столике. Налил себе красного вина, и ей: бокал рядом с книгой, напротив меня.
    Она в этот вечер была очаровательна: чудесное бежевое платье, облегающее её стройные бёдра и грудь. Маленькую, как я люблю.
    Алая помада, и красный лак ноготков на ножках: спелая нежность, так и хотелось их поцеловать, и удивительные глаза, чуточку разного цвета: один, как ласточкино крыло, а другой, как каштановые волосы.

    Выпил бокал. Осмелел, и полез к «женщинам» целоваться.
    Взял книгу в свои руки, приподняв над столом, поцеловал в губы и шею, и, левой рукой, только левой, расстегнул верх её платья, обнажив чудесную маленькую… строчку:



    мы с нею разбегались как минимум раз в неделю — «навсегда», но вечно как-то умудрялись помириться.

    Наклонился и горячим, долгим поцелуем, поцеловал эту строчку… словно грудь женщины.
    Так и остался на левой страничке, ещё не читанной мной, чуточку алый после вина, след моих губ.
    В эту же ночь, я переспал с «женщинами». Как же сладко это звучит…
    В последний раз это было давно и почти по Буковски: лёг с одной женщиной, а проснулся — с другой, которую любил и которая мне снилась.
    Это было как в раю: открыл глаза, и её милое лицо было на расстоянии дыхания от моего лица..
    Быть может, так просыпаются в раю, после смерти: в карих цветах её глаз, её милой улыбки. Ласточки летают над каштанами…
    А что было до этого? Ад, быть может, не знакомый и Буковски.

    На синеватой, широкой постели, словно лежал ангел, с размётанными четырьмя крыльями: я занимался сексом с девушкой, с которой только познакомился на вечеринке, а мой друг, со своей девушкой, которую я любил и которая что-то чувствовала ко мне, но не решалась признаться в этом даже себе.
    Ни в аду, ни в раю, не забыть мне этого женского взгляда: я — был в другой женщине, словно недовоплотившийся дух, который то ли покидал бренное тело, то ли входил в него навсегда: она постанывала, а мой синий взгляд, словно цветок, то и дело срывала другая женщина, и я смотрел на неё: я был душой — в ней, с ней. Ладони наших взглядов соприкасались.
    Если выключить зрение, словно свет в райской комнате пола и секса, то звуки любви, будут похожи на стоны и придыхания во время пыток в аду.
    Да, моя грудь была ранена и истекала стоном женщины подо мной.
    Постанывала и та, которую я любил, рядом со мной: я закрывал глаза, и слёзы жарко подступали к горлу: казалось, что её… нас, кто-то пытает в аду.

    Женщины… Мне казалось, что роман с таким названием, должен заключать некое откровение о женской душе, похожей на далёкую и удивительную планету, к которой мы летим, как герой рассказа Андрея Платонова: лететь в одну сторону, зная, что не вернёшься, что на земле умерла любимая и тебя уже ничего не держит на ней, но перед тобой расцветает тайны космических, тёмных пространств, ласковых звёзд… и что с того, что тебе суждено умереть, если красота мира, тепло и навсегда обняла душу и просияла бессмертием, как порой бывает во время секса с женщиной, когда сердце норовит превратится от счастия — в ласточку, и вырваться из груди?
    И что же я увидел, открыв роман Буковски?
    Приглашение в ад.
    Серьёзно, этот роман можно читать как мрачную антиутопию: с миром случилось что-то страшное: луна ли сошла с орбиты, или некая подвыпившая женщина-учёная, случайно открывала бутылку вина, и открыла... портал в 5-е измерение, и началось.

    Начало романа изобилует странными цифрами: мне уже стукнуло 50 лет, и в постели с женщиной я не был 4 года.
    И далее, мимоходом — огляд Орфея! — мелькают листвой на ветру, грустные цифры: имелась дочка 6 лет. Женат был в 35, брак длился 2 года.
    Влюблён был лишь однажды… она умерла от острого алкоголизма, в 48. А мне было 38.
    А жена была на 12 лет младше.
    6 лет после развода, она писала мне длинные письма к рождеству.

    Словно бесприютная ласточка в небе, цифры делают круг: возраст дочки и письма на рождество, в мире, где умер бог — замыкаются.
    Мерцание цифр, напоминает телефонный номер… в аду, куда пытается дозвониться одинокий мужчина, у которого умерла любимая. И он дозванивается.
    В некоторой мере, этот роман — грустный и экзистенциальный апокриф мифа об Эвридике и Орфее.
    С одной лишь разницей: не совсем понятно, кто к кому спустился в ад: мужчина к женщине, или женщина, к мужчине?
    В романе есть прелестный эпизод, напомнивший мне миф об Орфее.
    Лидия, возлюбленная нашего героя (у неё есть дочка, примерно 5-6 лет), увлекается написанием стихов (как и Генри, наш герой), и однажды приглашает его к себе, чтобы из глины вылепить его голову.
    Когда они ссорились, он привозил голову к её двери и уезжал.
    Так голова, грустно странствовала по городу, ночуя порой под дверью, словно бесприютный и озябший зверёк.
    Я не знаю, намекал ли Буковски на миф об Орфее… на его смерть.
    Неужели в аду, Эвридика почувствовала это и… вскрикнула, и Орфей обернулся, фактически, на свою смерть, на душу свою?
    Дело в том, что нимфы, влюблённые в Орфея, обступили его у реки, и, жадно целуя, лаская, почти как в концовке «Парфюмера» Зюскинда, разорвали его на части.
    Цветаева писала:



    Так плыли: голова и лира,
    Вниз, в отступающую даль,
    И лира уверяла: мира!
    А губы повторяли: жаль!

    Кстати, о Цветаевой.
    Однажды, в письме к своему другу, она прошептала: раз душа, не непрерывное присутствие, она — отсутствие: душа не страсть, это непрерывность боли. У Казановы, при всём блеске ума, воображения… не было души, возможно, как и у вас.
    Вот и мне хочется прошептать на ушко Буковски: поняли ли вы, что вы написали?
    Иной раз произведение, больше писателя, и это трагедия. Прекрасная.
    Да, это роман о Казанове в аду, и об Орфее в аду, о том, что мужчина без женщины — в аду, и женщина без любви — в аду, и с женщиной порой… как в аду.
    Цветаевской непрерывности души, у нашего героя нет.
    Есть смутный огляд сердца, на душу — словно Эвридику, — на ускользающую красоту мира.
    Собственно, стихи Генри, это и есть огляд Орфея.
    Ведь и бесприютную красоту мира, можно ласкать рукой так же, как бёдра женщины, её нежную шею и плечи… тоскуя по ней, как по своей душе: душе души.
    В какой-то мере, это роман о болезненной синестезии любви и души, о внутреннем кровотечении души.

    Роман о новом Фаусте - о состарившимся Мефистофеле, тоскующем по вечности и ускользающей красоте мгновений, тоже, словно бы отражающих кровотечение души, стремится остановить мгновение… с женщиной, но нужной женщины не находит.
    Он словно прикладывает ладонь к ране своей, но кровь из неё продолжает сочиться: не та женщина, не то мгновение… а времени всё меньше и меньше.
    Герой попадает в солипсический ад Дон Жуана, экзистенциальный ад, ибо трагедия Дон Жуана и Казановы, дальше любви пола. Это есть в каждом из нас, как бы мы не отпирались и разврата там не меньше, но мы его почему то не замечаем: желание заполнить пустоту в душе (дыру, размером с Бога, — как сказал бы Сартр: все герои романа — словно бы расстреляны и истекают душой и любовью: у некоторых даже не одна такая «дыра», синестетически смещённая в области пола), чем-то новым: едой ли, языками иностранными, путешествиями по новым странам, хобби разные, искусство и нечто новенькое в сексе. Живя этим новым, что пока далеко от тебя, даёт иллюзию, что ты живой, что живёшь.

    И в этом плане, любопытно посмотреть на роман, как на новые Мёртвые души Гоголя: эдакий новый Чичиков, на излёте жизни, попросту — чёрт, уже забывший почти, кто он, но смутно томящийся по небесам, ища их свет и тепло, в реликтовых отблесках женской души и плоти, у себя на постели, с одной лишь поправкой: эти души, сами стекаются к нему, как к Одиссею в пещере Аида, и сами не знают, живы они или нет.
    Ещё любопытно взглянуть на роман, как на инфернальную постановку Золушки в театре Маркиза де Сада: вместо туфельки… ну, вы поняли.
    Это не так смешно, как можно подумать. Тут экзистенциальная трагедия человека, потерявшего душу, и ищущего её, желая закутаться в женскую плоть, вернуться к истокам, так сказать, и в некоторой мере, символично имя одной из женщин в романе — Сара (праматерь), как и любопытен один почти набоковский по тонкости, момент, к набокову нас же и отсылающий, а может и посылающий, зная Буковски: Генри, как бы случайно, оговаривается в своём аду, что любит русскую литературу.
    И вот, словно Данте, выходя из Ада, увидел синеющий лес, он встречает русскую девушку Таню. Она маленькая, но невероятно сексуальная. Со своим горем: чем больше горя, тем порой больше сексуальности.
    Она со стороны похожа на ребёнка. Эдакая Лолита. Генри словно бы живёт вспять, как Бенджамин Баттон, в конце романа, в сексе, словно бы соприкасаясь со своей детской душой, измученной уже, и томящейся по любви.

    Французски поэт Ростан, писал: любовь — странная вещь: питается голодом и умирает от пищи.
    Данный роман — об экзистенциальном голоде души и тошноте, которая снилась книгам Сартра.
    Многих читателей может оттолкнуть излишняя физиологичность описаний, грубый секс.
    Но это порой написано так мастерски… с такой болью гротеска, словно ты подсмотрел сны Иеронима Босха.
    Не нужно быть ханжой. Физиология это естественно. Можно легко найти поэзию даже в месячных у женщины: иногда, после ссоры с любимой (ты читаешь это, т. моя, с глазами цвета ласточкина крыла? Залетишь на огонёк к рецензии? Не смутишься?) я пишу её менструальной кровью на груди: прости (разумеется, на своей).

    Но порой в романе, сознательно или нет, физиологичность, словно бы пытается подняться над добром и злом, как бы сказал Ницше — встать по ту сторону добра и зла: а есть ли чем дышать, в этой мнимой свободе, куда стремятся так многие?
    В романе, физиологичность порой набрана словно бы дислексивным курсивом нравственности, и это чуточку смущает, но потом привыкаешь, и наталкиваешься на интересные мысли: словно сами матерные слова в тексте, похоть сердца, являются как бы дионисическим порывом совокупления с жизнью, с её мимолётной красотой, трагическую отверженность из которой, чувствуют все герои книги, желая войти в неё и как бы родиться в ней заново.

    Читая начало романа, я думал, что такое понравится может только подростку.
    Потом я думал, что грустному идиоту, потом — одинокому человеку… беременной женщине, которой захотелось чего-нибудь «эдакого»… или подвыпившему поэту.
    Читая роман дальше и дальше, я был то очарованным подростком, то очарованным идиотом, то беременной женщиной (очарованной, разумеется), то поэтом.
    Боже, сколько неприкаянной нежности, неряшливой трагедии одинокой души… словно я проснулся  с любимой женщиной: нет косметики. Лицо раздето. Нежно припухшее лицо после сна, спутанные на лице, волосы, и улыбка глаз, как вечерний прибой, и загрустивший, но по прежнему милый, словно невыспавшийся, запах изо рта.
    Словно я упал без сил у самого моря, и проснулся, в слезах, робко гладя море и ощущая его не менее робкую ласку моих бёдер, груди и шеи: словно я с морем поссорился, и теперь помирился.

    Поскольку я выпил, а книга Буковски, по иронии, трезва, и не давалась мне долго в объятия, мне было легко в ней разглядеть мотивы Иеронима Босха.
    Есть у него чудесная картина: Сад земных наслаждений.
    Люди, с искажёнными, испачканными тёмными страстями, лицами, в которых, как на групповом фото в аду, проступает нечто звериное (только представьте: Кафка на том свете, словно под юбку женщины, лезет под тёмный полог старого фотоаппарата: перед ним стоят мужчины и женщины в прекрасных одеждах, с одухотворёнными лицами. А души?
    И вот, как при расстреле у стенки — вспышка, и эти нарядные платья, одухотворённые лица, улыбки.. смываются с телесности существования, подобно косметике на лице, и сквозь ранимую плоть, проступает нечто подлинное: кто превращается в крысу, кто в паука, кто-то, в заросшего шерстью, словно травой, уставшего старого зверя, а кто-то.. в шафранные трепет мотылька: так в открытом окне порой отражается трепет свечи, как бы из последних сил привстав на цыпочки, в воздухе).

    На картине Босха, в аду, некий зверь ест людей и испражняется ими.
    Какому-то музыканту (ах, как много имён вдруг всплыло в памяти!), на ягодицах выбили ноты и вставили свирель в анус (к слову, не так давно эти ноты расшифровали и сыграли эту попную музыку ада).
    Возле тёмного озера, обезображенные люди, с лицами своих страстей, пьяные от страстей и пресыщения, в молитвенной позе блюют тёмными птицами: люди как бы очищаются от демонов, той пустоты, которой они жили.
    Именно в этом трагическом смысле, роман Буковски может очаровать поклонников Достоевского, Сартра, Камю.
    Помните ненавязчивую обмолвку гг в начале романа о том, что бывшая жена писала ему письма на рождество?
    Ключевая строка, на самом деле: потому как эти письма — в ад, на тот свет, несвет.
    Удивительно, но при всей, так сказать, атеистичности и развратности романа, в нём, алой, рассветной нитью, сквозит евангельский свет: у Андрея Платонова, есть нечто похожее: поиск умершего бога в аду.

    На самом деле, это безумно грустно, что ярчайшая евангельская нить в романе (пишу с эстетической точки зрения, т.к. я атеист, но Камю ещё говорил — что оправдание у мира, может быть только эстетическим: т.е. всё тот же Достоевский: красота спасёт мир), спрятана так глубоко… как и бог в нашем мире.
    90% читателей романа, не увидят в нём этой нити, без которой роман пуст и пошл, как мир без любви.
    Секс, пьянки, ругань и… бог?
    А где ещё искать бога? Среди сытых и благочестивых до того, что сердца заросли жирком довольства собой?
    В вертепе нужно искать, как всегда, там, где страдают и больше всего нуждаются в боге, даже если его нет, и в любви.
    А в романе страдают все: это какой-то новый апокриф Униженных и оскорблённых, с питерскими трущобами страстей и надежд.
    Просто чудесный в своём свете, эпизод в романе:



    Лидия легла обратно. Мы не целовались. Тут уже не до секса. Я устал, слушал сверчков. Не знаю, сколько времени прошло. Я уже уснул — не совсем, правда, — когда Лидия вдруг села на кровати. И завопила. Вопль был громкий.
    • В чём дело, спросил я?
    • Лежи тихо.

    Я стал ждать. Лидия сидела, не шевелясь, минут 10. Потом снова упала на п
    • Я видела бога — сказала она. — Я только что увидела бога.

      Ну разве не прекрасно? И как всё тонко, по-чеховски, как во сне… замученного ангела: мужчина, слушает сверчков среди звёздной ночи, а женщина во сне — видит бога, но словно бы всё это об одном и том же.

      Боже мой.. да это не просто Ад Иеронима Босха.

    ха.

  • Гг — это гоголевский Акакий Акакиевич, но совершенно одичавший, словно жил без людей 1000 лет. Он предан пороку и тьме… но по прежнему тянется к свету.
    Милый, что с тобой стало? До чего довела тебя жизнь? Жизнь, ведь тоже женщина, да? И смерть… и душа, любовь. Мы окружены женщинами.
    Ты раньше мечтал о тёплой шинели, и ласково выводил свои тёмные буковки на бумаге: у тебя не было друзей в мире людей, кроме них.
    И вот, проходит век, и ты лежишь где-то в Лос-Анджелесе, полуголый и грязный, в вечерней траве, и меж твоих пальцев, улыбчивым, тёмным блеском, мелькают муравьи, похожие на бесприютные буковки.
    Вместо шинели, в траве, возле тебя, лежит обнажённая женщина.
    Пьяная, поруганная жизнью и тобой.
    Понимаешь? Раньше зябли твоё тело и жизнь, а теперь… душа и плоть женщины, стала для тебя шинелью, мечтой о райском тепле, смутной памятью сердца о чём-то небесном.
    Но вот, твоя любимая умерла. Её словно похитили ангелы, и теперь ты умер душой и в ночи нападаешь на женщин и пытаешься укрыться их плотью, душой, от ледяного, тёмного сияния звёзд: звёзды, каждый вечер, заметают твоё дом по самые окна.
    А за этим окном, живёт самый обыкновенный… Пан.

    Да-да, это ещё одна дивная спираль прочтения романа.
    Пан жив, хоть и зарос голубой шерстью одиночества. Он грязен и пьян.
    По привычке, его тянет к нимфам. И по привычке, озорно смеясь, девушки то убегают от него, превращаясь в весенний ручей или улыбчивый шелест листвы на ветру: в наших воспоминаниях, те, кого мы любили, сливаются с нежной грустью пейзажей, где мы любили.
    Правда, эти пасторальные мотивы, усугубляются экзистенциальной ноткой: одна из «нимф», подслушала, как Пан уходит к другой, и наглоталась таблеток: она вот-вот и правда станет, не то ветром, не стройным деревцем или вечной грустью в сердце Пана.
    Наш Пан засовывает нимфе пальцы в рот и её тошнит: ветер, голубая, вечерняя листва на ветру, вновь становятся — женщиной, и вечной грустью в сердце Пана (может ли это считаться экзистенциальным изнасилованием?).
    Женщина… не любима. Что может быть безумней, в этом мире?

    И вот тут начинается самое интересное. Фактически, экзистенциальная версия Аленького цветочка, со спившимся чудовищем и красавицей, которая так любила его… что разделила его судьбу, став чудовищем.
    Серьёзно, почему женщины в романе, так тянутся к этому старому и грязному Пану?
    Совершенно не понимающего женщин, не уважающего их и пользующегося ими, как вещью?
    Или в этом есть… скрытая тяга женщин — к бездне, к сияющему ничто? Там инфернальная степень мазохизма, диалога женщины со своей душой, какая не снилась и Мазоху.
    Женщина любит поговорить со своей болью, встретиться с тьмой в себе… словно с зеркалом Чёрного человека Есенина.
    Порой хочется бросить в это зеркало что-то.. и осколки замрут в воздухе дрожащей и алой листвой.
    Но в романе всё ещё интересней. Нарочитая грубость и маскулинность гг, его центростремительные и центробежные орбиты взаимодействия с женщинами: то нежность, то грубость, фактически… являются разговором мужчины с самим собой, и это свой ранимой душе он причиняет боль, свою душу насилует и тоскуя по женщине, тоскует по душе своей, красоте мира: по вечной женственности.

    Так почему к нашему «чудовищу» так льнут женщины? Может у него есть аленький цветочек?
    К чёрту Фрейда. На луну, Фрейда. Этот аленький цветочек — прекрасные стихи Генри.
    Они смутно шелестят яркой листвой и голубым течением реки: фактически, женщины тянулись в нём… к своей душе?
    К тому, чем они могут стать в любви, словно нимфы, но не из страха, спасения, а от счастья.
    Есть в этом всём, и в романе вообще, спиритуалистическая нотка гомосексуальности.
    Но вернёмся к символике Эвридики.
    Эвридика в сумасшедшем доме…
    Хорошая бы вышла картина: Орфей идёт по сумеречному коридорчику, и всё норовит обернуться: его окликает то девушка, думающая, что она ветер, то другая девушка — луна.
    А вот дождик пошёл за дверью палаты. Орфей проходит мимо, но останавливается.. оборачивается. Это Эвридика. Найти её, всё равно что потерять душу свою.
    Лидия, милая Лидия. В самом её имени, какой-то светлый островок древней Греции, где Пан любил нимф.
    Может она… это сама жизнь, Генри? Вы только представьте: вы встречаете свою жизнь… и не узнаёте её.
    Но вас что-то тянет к ней, вы вечно ссоритесь и миритесь. Занимаетесь сексом. То вы её е..ёте, то она вас. Секс в романе — словно в 4 измерениях. Там и мозги е..ут, и тела. И разбивается 4-я стена между текстом и читающим и вот уже герои романа е..ут и мои мозги, и даже возбуждают…  и исчезают, оставляя меня наедине с собой и заходит в комнату жена и мне приходится закидывать ногу на ногу и с умным видом вглядываться в книгу. И вот, мужчина в книге, фактически насилует женщину, занимаясь с ней анальным сексом… и ни он не ведает, ни нахмуренный читатель, что несчастный Генри, фактически насилует свою собственную жизнь. Точнее… жизнь, насилует его.

    Лидия была в психушке (кажется, что все герои романа там или были или будут). Теперь у неё двое детей: девочка и мальчик. И одиночество, и жажда красоты и счастья, и… стихи.
    Генри говорит, что они по форме плохие, но с душой (почти как у меня: стихи-инвалиды, с голубыми и ласковыми глазами).
    Погасим на минуту, свет в книге? Закроем её, откинувшись на спинку дивана.
    Ночь в комнате. Моцарт звучит по радио (так в тёмном, заброшенном подвале, сквозь трещинку в стене, пробивается колосок света).
    Лидия целует Генри, в краешек губ, но читателю кажется, что в самое сердце, потому как оно заполнило сейчас его целиком, от кончиков пальцев, но макушки, и дальше, дальше…
    А ты.. Генри, то есть, а может и я, потому как это знакомо до боли, до ада, сидишь в сумерках на диване, со стихами женщины на коленях, словно с сердцем её, бьющимся в пустоту, темноту.
    Я сидел так вчера вечером, с письмом от подруги, со слезами на глазах...

    Некоторые диалоги в романе — идиотически-пошлые, на первый взгляд, но на самом деле, мы видим всю ту же босховскую парадигму восприятия, когда даже для ангела, смазан силуэт души и тела: импрессионизм разврата, в котором яркой нотой ощущается томление по чему-то небесному.
    У меня у самого в жизни так бывает: хотел однажды поцеловать девушку, но так распереживался, что поцеловал веточку сирени, возле которой мы стояли.
    А на днях, нежно задумавшись за чашкой чая о любимой, я словно бы забыл на миг, где у меня губы, и поднёс горячий чай к своему сердцу.
    Может потому, что у любимой, глаза — чайного цвета?

    Диалог из романа, похожий на диалог одичавших и изголодавшихся ангелов в

    • Ты когда-нибудь ел пи..ду?
    • Нет.
    • Тебе за 50, и ты ни разу не ел пи...ду?
    • Научишь?

      Лидия встала и вышла в другую комнату. Вернулась с карандашом и листком бумаги.

    тком бумаги.
    Помните, как в Братьях Карамазовых, Иван говорит: дайте русским мальчикам карту звёздного неба, и они вам вернут её, исправленной.
    Лидия захотела исправить карту женского счастья в представлении заблудившегося мужчины: забавно и грустно было наблюдать, как подобно мечтательному астроному, которому показывают в небе маленькую звёздочку, быть может населённую таинственной жизнью, Лидия показывала Генри, на листке — расположение клитора.
    Ах, если бы мне дали женщину, как карту… я бы тоже вернул её с нежными изменениями.
    Это какая то нежная и искушающая ошибка природы: расположение клитора у женщины. Это больше подарок мужчине, а не женщине.
    Я бы передвинул клитор чуть ниже. В идеале, сделал бы его вообще, блуждающим, как облака на заре.
    Но ещё лучше… славно было бы переместить клитор на тыльную сторону правой ладони, как бы растворив его в лиловой белизне кожи.
    Тогда бы я смог без зазрения совести, галантно целуя руку своей милой подруге (даже при людях, в баре, в парке, при её... парне) ласково медля на её тыльной стороне ладони, доставить ей счастье, румянец на щеках и шее, и быть может даже, блаженные слёзы.
    А у Генри.. я бы переместил сердце. Приподнял бы его к груди, как и у многих мужчин: оно у них… у нас, блуждающее, как облака на заре.

    Иной раз диалоги в романе похожи на… словно инопланетянин прилетел на нашу планету и его сильно напоили а потом избили, и он абсолютно всё забыл, откуда он и как именно нужно чувствовать.
    Тушуясь перед одной девушкой на вечеринке, Генри идиотически выдал ей: хочешь… я съем твою пи..ду?
    Не знаю, плакать хочется от этого или смеяться. Порой даже ловил себя на мысли, что я читаю грустную фантастику, и инопланетянин, страдающий идиотизмом и любовью, которой он заразился на Земле, в гениталиях женщины и своих, пытается словно связаться со звёздами, просит о помощи, грустно так после секса смотря на милые звёзды… почти как я.

    Жалко парня. И девушек его жалко.
    На само деле, всё это - важнейший штрих в романе: блаженный голод по женщине, по любви, почти голод причастия и томления по божественной любви, словно человек в одиночку, никогда не домыслится, не дочувствуется до бога, или истины: нужна вторая половинка.
    И весь этот блаженный порыв, синестетически соскальзывает, либо в солипсизм рвоты, либо в «поедание» женщины, которые, к слову, совершенно себя не ценят, и даже кажется, что они находятся в аду своей любви, ибо стремятся себя наказать таким хитрым образом, такой хитрой болью, что это больше похоже на мастурбацию вины и боли, в которой мужчина и не участвует вовсе, даже занимаясь с ней сексом.
    Лидия говорит Генри:



    ещё мне в тебе понравилось, что у тебя — грязно. Пивные бутылки на полу, кучи мусора, немытые тарелки и говняное кольцо в унитазе и короста в ванне. Ржавые лезвия валяются в раковине.
    Я знала… что ты станешь пи..ду есть.

    (знаете на что похоже всё перечисленное с такой дотошностью? На содержимое коробочки Чичикова, которая скрывала в себе… подлинное строение ада.).
    Честно, хочется плакать от всего этого. Хочется обнять и Лидию и Генри и много много других женщин в романе… и не только.
    А им всё равно. Словно грустные ангелы, они лежат на поверхности далёкой планеты, где нет воздуха и жизни, и мастурбируют… боль, режут себя и плачут, и что-то говорят беззвучно, тенями слов, и воздух заканчивается у них и я вместе с ними лежу на далёкой и тёмной планете, с письмом от подруги и со слезами на глазах, и мастурбирую вместе с ними, думая о милой подруге, с глазами чайного цвета, режа себе запястье, оттягивая с него алую кожицу крайней плоти: ранка напоминает мне что-то женственное…
    Стихами и любовью, ведь тоже можно истечь, словно кровью, правда, Генри?

    Вот стоите вы на сцене перед публикой, в приятных сумерках, словно она находится на какой-то далёкой планете, свет до которой доходит, как бы шёпотом.
    Вам больно. Любовь, одиночество, жизнь и творчество, вас измотали… словно женщины.
    И вот вы читаете им со сцены, свои стихи, душу свою… и листки падают со сцены, на пол, так невесомо, блаженно, как огромные снежинки на далёкой и тёмной планете.
    Вам аплодируют, улыбаются.. некоторые женщины в зале, вас хотят, и… не знает никто, чему они аплодируют.
    А вы словно вышли к людям на сцену, грустно улыбнулись им и… достав «перо», полоснули им по запястью души, и просто стоите, смотрите на них, истекаете кровью.
    В романе, да и не только в романе, женщины и мужчины, истекают кровью, любовью, душой, и кричат от боли, порой, матом, а на них странно так смотрят «приличные» и сытые сердцем, люди, не понимая этой боли. Негодуя на них.
    Буковски создал в романе своём, такую адову фреску из самых разных женщин, что словно в ночи, над домами, деревьями кроткими, взошла луна: полнолуние женственности, отразившее тихий, закатный свет совершенного безумия мира, трагедии жизни. И вечно-ранимой красоты мира.

44
5,1K