Михаил Исаковский: «Болото.... «Красный век»

  • Аватар пользователя
    ViktoriyaBradulova
    19 февраля 2025

    Михаил Исаковский:

    «Болото. Лес. Речные камыши. Деревья.

    Трактор. Радио. Динамо»

    Если судьба определяет поэту место рождения не всле-пую, то есть смысл вдуматься, — а прежде вслушаться - в имя деревни, где он появляется на свет в седьмой день XX века.

    Глотовка. Осельской волости, Ельнинского уезда. При советской власти - Всходского, потом Угранского района.

    Что-то сельское, еловое. После революции — овеянное восходом, всходами. Потом - памятью об окончательном избавлении от ига...

    Интересно, однако, как перекидывают из района в район, словно докучную ненужность, эту нищую деревню (при советской власти - «неперспективную»), самое имя которой — Глотовка - заставляет вздрогнуть.

    Откуда имя? Ясно: от клички. Был какой-то мироед, жи-воглот. Глотничал. У литературных критиков естественно возникает ассоциация: Глотовка - того же ряда, что «Горе-лово, Неелово, Неурожайка тож». Создатель этого ономас-тического ряда так же естественно первым попадает в руки (и западает в сознание) едва научившегося грамоте бедняц-кого сына: «певец горя народного» - представлен он в клас-сической хрестоматии В. П. Вахтерова.

    Из жизни: как-то раз бедняцкие сыны сошлися и заспорили, где больше самоваров - в Глотовке или в Оселье?

    Оказалось поровну: по одному. Стали считать, где сколько книг. В Глотовке - две. Гадальная «Оракул» и псалтирь. Так что, прежде чем откроется в деревне школа (событие войдет в легенду: едет учительница, везет бутыль чернил и сто пять фунтов книг!), грамоте будущий поэт обучится, читая молитвы над покойниками.

    Еще немного статистики: он - двенадцатый ребенок в семье. Всего - 13. Выживают пятеро. Это для русской деревни нормально.

    Теперь о матери этих тринадцати. Она, понятно, неграмотная. Из соседней деревни. Имя деревни: Некрасы.

    Оценили камертон судьбы?

    Между прочим, прежде чем явился на Руси поэт с роко-вым вопросом: кому жить хорошо? — был еще один поэт, элегический романтик по фамилий Красов. Русь его забыла — она выбрала того, чья фамилия начинается с отрицательной частицы. Это ближе ее горестям.

    Мать Исаковского - Дарка (вообще-то Дарья, но по пра-вильному имени никто не зовет). Дарка Фильченкова. Возьми поэт фамилию матери, так и звучало бы это чисто-русское, тихое, неброское...

    Суждено оказалось иное, летящее: Исаковский.

    Собственно, фамилия (по отцовской линии) проще: Исаков. Щегольской польский хвост приделал ей старший брат, выбившийся в рассыльные волостного правления. Думал, поможет. Не помогло: как ушел брат из деревни, так и пропал бесследно на беспутьях России, сорвавшейся в бе-зумный век. Уход без возврата - еще одна нормальная неотвратимость той «серединной» Руси, из глубины которой выходит поэт Михаил Исаковский.

    «Великое переселение» - черта реальности, проваливающейся в мировую войну и мировую революцию. Ярче других, рельефнее в ней — те судьбы, что изначально мечены какой-нибудь особинкой: географической ли, социальной. Один - из овеянной мифами Одессы, другой - из полутатарского Крыма, третий - из Сибири, тот - из-под театрального купола, у того пароль «Курсантская венгерка», у того в истоке хоть и Ла-дога русейшая, да с ушкуйным, разбойным оттягом...

    А тут? Неразличимая среднерусская унылость. Бескорми-ца. Черные избы. «Неинтересная» речушка (а между про-чим, Угра... другой бы извлек бездну ассоциаций из давней перестрелки с татарами). А тут — ничего. «Незолотая... незвонкая» - может ли такая пора стать «милой»? Может, но надо быть Исаковским.

    Ни малейшей попытки приукрасить, позолотить:

    Я вырос в захолустной стороне,

    Где мужики невесело шутили,

    Что ехало к ним счастье на коне,

    Да богачи его перехватили...

    Я вырос там, среди скупых полей,

    Где все пути терялися в тумане,

    Где матери, баюкая детей,

    О горькой доле пели им заране...

    Понятно, почему уход из деревни в поисках лучшей доли - неписаный закон этой земли. И то, что хлеба не хватает до нови. И что голод грозит. И что спасти может только отход кормильца на заработки. В лучшем случае он возвращается кое с какими деньгами. В худшем - без денег: пеший, оборванный, голодный, тощий, еле живой. В еще худшем - вообще не возвращается: заработав в городе слишком много, начинает котовать. Кто закотовал - конченый человек. И семья его, оставшаяся в деревне, обречена: по миру пойдет, перемрет с голоду; изба развалится, и ее растащат на бревна.

    Первое поэтическое произведение Исаковского - о такой погибшей семье. В каком ключе оно было написано, можно догадываться: это произошло до того, как Исаков-ский, принятый в ельнинскую гимназию, решил, что по-эзия — это если Венера, Муза и Аполлон. До этого увлечения (весьма кратковременного) у него была другая школа, далекая от классических основ. Глотовские страдалицы-женщины тайком от свекров и свекровей слали в город му-кьям-отходникам жалобные письма. Писал для них эти письма — будущий поэт. Отнюдь не под диктовку, а по душевному отклику на просьбу, иногда за пару-другую копе-ек, вручаемых так же тайно. Закончив письмо, читал вслух. Женщины слушали и плакали.

    «У каждого крестьянина душа - что туча черная, гневна, грозна...»

    Из автобиографической повести: сестра выходит замуж за вдовца; ее жених, молодой парень, живет с матерью: отец его умер, жена тоже, детей не нажили. Парень - рукастый.

    Девушке завидуют. Если бы не решилась пойти замуж, над ней бы смеялись: перестарок! Если бы пошла в дом со свекром и свекровью, издевались бы. Из зависти.

    Интересно, каким волшебным образом из пены, заме-шанной на насмешке и издевке, рождается прекрасная Ка-тюша, и выходит на берег крутой, и заводит песню, которую подхватывает вся страна? Та самая страна, что от веку погружена в злорадство и зависть?

    Какой характер должен выработаться у мальчика, кото-рый, сев на первую парту, обнаруживает, что не видит на-писанного на доске, и боится признаться в этом, потому что кроме насмешек и издевательских прозвищ за плохое зрение никакой другой реакции от окружающих не ждет?

    А насчет врача и думать нечего: в 1912 году их нет ни в

    Глотовке, ни в Оселье, ни во всей округе до самой Ельни, а тот врач, которого в Ельне найдут, лечить не станет мужичьего сына!

    И когда выпадает мужичьему сыну нежданная слава за то, что он, как выясняется, сочинитель, - и учительница его на радостях целует, - он едва не плачет от потрясения, ибо точно знает, что теперь уж Глотовка будет завидовать ему смертельно.

    Каким запредельным зрением этот мальчик должен разглядеть свет в той непроглядности и расслышать, как празднично «загудели, заиграли провода»? А может, потому и выносит душа из деревенской мглы чистые краски, что все видит впервые, вернее, помнит, как видит впервые? «На станции Павленково я впервые в жизни увидел железную дорогу, поезд, телеграфные столбы». В Смоленске впервые - трамвай, показавшийся чудом, даже чудачеством: зачем ездить по улицам в вагонах и платить за это деньги, если можно дойти, куда надо, пешком? Впервые (это уже в Москве) - постель с простыней, дома в несколько этажей, электрическое освещение в комнатах.

    На всю жизнь — картинка: барину рассказали, что крес-тьянский мальчик «сам пишет стихи», барыня велит приве-сти, мальчик стоит на пороге барского дома, стесняясь своих босых ног, мнет в руках картузик и смотрит на полки: он впервые видит столько книг, собранных вместе.

    Ему еще предстоит узнать, что у песен бывает автор и что земля наша - круглая, и поэтому «нельзя дойти до той линии, где небо как бы сходится с землей».

    Как в этом отрочестве провести линию, отделяющую первозданный восторг от перманентного унижения? И каким чудом в этой душе, обреченной жить чужой милостью, вырабатывается тихое и непреклонное достоинство? Уже взлетев к первой известности, от самого Горького получив похвалу, - отказывается же от предложенной помощи! Консультацию у профессора-окулиста, устроенную Горьким, с признательностью принимает. Но от денег отказывается - мягко, но твердо. И когда сам уже в зените славы, в роли депутата Верховного Совета, получает слезные письма о помощи, с каким чувством неловкости предлагает эту по-мощь! Боится обидеть.

    В 1947 году к знаменитому поэту обращается его бывшая учительница - не за помощью даже, а за подтверждением факта ее работы в глотовской школе - это нужно для оформления пенсии. Исаковский отвечает: «... Судя по Вашему письму, живете Вы неважно... Я прошу Вас не обижаться на меня за то, что я без Вашего согласия решил послать Вам некоторую сумму денег...»

    Еще бы с согласия! Да она ни за что не дала бы согласия!

    И он это знает. И знает, почему.

    В стене злорадства и зависти, частоколом окружающей в старой русской жизни мужичьего сына, есть брешь.

    Это — учитель. Учителя-то и тянут к свету глотовского пере-ростка. Учительница, узнавшая о болезни глаз, присылает книги, чтобы мог заниматься дома, не посещая школы. Учителя продвигают в гимназию. И всегда находится кто-то, кто ради первых стихов его - опекает. Как Михаил Погодин, просвещенец (между прочим, внук знаменитого историка), выхлопотавший в ельнинской гимназии одаренному подростку право учиться бесплатно.

    Но и там — балансирование на грани унижения... Пого-дин-то выхлопотал, да Воронин, владелец гимназии, не продлил срока. Неимущему предложено покинуть занятия. Он продолжает ходить, ссылаясь на какие-то «переговоры» с

    Ворониным, скрывая, что исключен...

    Удивительно ли, что когда в Питере и Москве объявля-ют, что власть перешла к рабочим и крестьянам, Михаил Исаковский становится на сторону новой власти мгновенно и без колебаний. И вступает в большевистскую партию. А вступив, безропотно идет - по приказу этой партии - облагать чрезвычайным налогом местного попа. Попа этого он знает с детства, и поп его знает еще мальчишкой... Дает поп пятнадцать копеек, говорит: больше нету, хоть всю душу вы-потрошите. Юный большевик знает, что это правда; он стоит под окнами и ждет, когда напарник изымет у попа в пользу мировой революции эти копейки.

    Сердце одинокое тихой грустью сжалось:

    Что-то позабыто, что-то не досказано, Что-то незабвенное без меня осталось,

    Что с моею жизнью светлой нитью связано.

    Воспоминание о мужиках-отходниках оформляется как картинка из прошлого, но звучит - как вечная симфония распада жизни, преодолеваемого предельным напряжением чувств:

    Оттого и вечера глухи, И не льются бойкие припевки, В города сбежали женихи, И тоскуют одиноко девки.

    Денег ждут суровые отцы,

    Ждут подарков матери родные,

    Но везут почтовые гонцы

    Только письма, письма доплатные:

    Дескать, сам хожу почти с сумой, -

    Позабудьте про мою подмогу,

    Я теперь подался бы домой,

    Только нету денег на дорогу...

    Что это - воспоминание о времени, когда отец был выбран письмоносцем и разносил по Глотовке безнадежные вести, или вечная жалоба мужика, отпадающего от мира?

    А может - песнь «справедливого человека», пытающегося свести концы в вечно несправедливом мире?

    Попытки Исаковского «подтекстовывать» готовую музыку (в ранге великого песенника он пытался это делать) особого успеха не имели. И он не удивлялся: знал, что секрет — в словах.

    В простых словах о простой судьбе простого человека — того самого, единственного, - в потоке катастрофиче-ского времени.

    «Дан приказ: ему на запад, ей - в другую сторону...»

    Это воспоминание о Гражданской войне, написанное через 15 лет после ее окончания, откликается еще через 7 лет, когда от «хасанистых» побед поворачивается страна в другую сторону — к Брестской крепости.

    «На закате ходит парень возле дома моего»... Знал бы па-рень, как переиначат эту песню фронтовики: «На закате ходит Гитлер...»

    Ну а уж «Катюша»... Прежде чем полететь через рубежи мировым шлягером, — летит из гвардейских минометов, и где? Впервые - в боях за Ельню, в тех самых местах, где глотовский мальчик разглядел провода в соломе...

    Война диктует новые мелодии. «До свиданья, города и хаты... На заре уходим мы в поход»... «Ой, туманы мои, рас-туманы... Уходили в поход партизаны»... «На позицию девушка провожала бойца, темной ночью простилися на ступеньках крыльца... И подруга далекая парню весточку шлет»...

    Прощания. Письма. Тонкая ниточка радиосвязи через бездну огня и смерти.

    Знакомые сквозные мотивы из предвоенной лирики переходят в военную. Потрясающая, пронизывающая сила чувства прорывается сквозь привычные ритмы прежнего Исаковского.

    Истина обнажается. Война не просто обрывает мирную жизнь - война отбрасывает реальность к тому первоначальному опустошению, которое проклятьем лежало на судьбе: это насильственный возврат к тому глухому, «захолустному» беспросвету, из которого с предельным напряжением душа выбиралась всю жизнь. И вот опять: «ни хлеба, ни земли, ни крова». И по родной земли скитаются, как тени, одинокий старик с собакой, старуха, уводящая корову в лес, погорель-цы, сироты... «Черные трубы над снегом торчат, черные птицы над ними кричат».

    Отрезанный от фронта из-за болезни глаз, Исаковский в заметенном снегами Чистополе греет озябшие пальцы о кружку с кипятком и ловит по радио еле слышные последние известия. Он живет «от сводки до сводки». Тем поразительнее фактурная точность его боевых стихов. В отличие от других стихотворцев, которые писали во фронтовые газеты в расположении войск, а потом отбирали для итоговых книг крупицы настоящей поэзии, отделяя ее от боевой сиюминутности торопливых откликов, - военная лирика Исаков-ского вся ложится в золотой фонд народной памяти. Чуть не каждое второе стихотворение подхватывается, становится песней, звучит на всю страну.

    Враг принимает отчетливый облик захватчика-чужезем-ца. В каждой строчке звенит сухая святая ненависть.

    Ни единой кровинки, ни волоса

    Не прости твоему воронью!

    И нигде ни единого голоса

    Не раздастся в защиту твою.

    Воздадим, что тебе полагается, Беспощадной и твердой рукой...

    Поздно будет, Германия, каяться,

    Как дошла ты до жизни такой.

    Недаром же Твардовский заметил о жизни своего давнего, со смоленских еще времен, друга, что она прошла «без эксцессов». Это значит: не арестовали, не упекли, не выгнали, не заклеймили, не заставили разору-жаться, то есть униженно каяться.

    Но поскольку два «эксцесса» все-таки имеются, вдумаемся в них.

    Враги сожгли родную хату,

    Сгубили всю его семью,

    Куда ж теперь идти солдату,

    Кому нести печаль свою?

    Куда нести — известно. Исаковский в 1918 году знал, куда. Но знал и другое: не всегда дойдешь.

    Пошел солдат в глубоком горе

    На перекресток двух дорог,

    Нашел солдат в широком поле

    Травой заросший бугорок...

    Поле, трава, бугорок могильный - та изначальная точка отсчета, которая в войну оборачивается точкой гибели.

    like2 понравилось
    97