Деревня на Ярославщине, где... «Красный век»

  • Аватар пользователя
    ViktoriyaBradulova
    18 февраля 2025

    Деревня на Ярославщине, где родился и провел детские годы Алексей Сурков, называлась Середнево. Эпоха стерла эти места, смыла следы, залила водой Рыбинского моря.

    Несколько сцен предреволюционного детства врезались в память мальчика, родившегося в последнее лето последнего года уходящего в небытие XIX века.

    Врезалось: когда одна из бабок шла замуж, перед ней по-ложили две шапки (женихов было два): «Выбирай!» Девочка выбрала мужа, не зная, кого выбирает.

    Врезалось: секут беспутного парня, парень орет и мате-рится, народ смотрит.

    Врезалось: надо бояться помещиков. Это господа Вадковский, Голохвостов, Михалков...

    Наконец, перемена: везут в Рыбинск деревенских «однокупельников» (в один день крещены) - слово-то какое!

    Плач родных. Полтинник в руки, билет до Питера - и выплывай как знаешь. «Тяжело служить в трактире «Золотой якорь». По утрам вставай в четыре, чашками брякай...»

    Университет ненависти двенадцатилетний пацан проходит «на побегушках»: мебельный магазин, столярная мастерская, портовый склад. Сходки, митинги, советы. Духовный наставник - рыжебородый буян по фамилии Оськин - каждое утро гонит за газетами: купить надо больше-вистскую «Правду» и меньшевистский «Луч»; в скверике у Михайловского манежа надо успеть прочесть, пока Оськин не хватился.

    Продолжение ликбеза - рядом: «Меж взрослых рабочих мальчишечьи стайки. Сутулые плечи. Упрямые лбы. Погоны. Шевроны. Казачьи нагайки. На совесть расчесанные чубы».

    Ленин с балкона дворца Кшесинской довершает просвещение (не зная, конечно, что в толпе ему жадно внимает семнадцатилетний рядовой рабочего класса).

    Некрасов (вынесенный из четырех классов середневской школы) дополняется Демьяном Бедным, чья простота окончательно убеждает волонтера революции, что лучшее дело в жизни - поэзия.

    Ворох стихов, которые Сурков рассылает по редакциям, исчезает в небытии. Надо отдать должное начинающему автору: ни один из этих ранних опытов он не сохранил.

    Описывал пережитое - в более поздних стихах. Тогда же не до того было: из четырех войн, которые отмерила судьба «рядовому» поколения, первая ставит его под ружье в 1918 году. Вовремя родился! «На белый снег по кромке клеша густая кровь стекает вниз. А ну-ка, мальчик мой, Алеша!

    Вперед, в штыки, за коммунизм!»

    Плен у белоэстонцев. «Бараки. Проволока в три ряда. Бе-тонный мусор крепостных развалин. Идут дожди. Проходят поезда. Три раза в день из Гапсала на Таллин».

    Так эти события воспроизведены поэтом.

    А вот как они же воспроизведены агитатором-пропагандистом, который, по собственному признанию Суркова, несколько мешал в его душе поэту, ибо соблазнял слишком простыми и ясными решениями: «Было боевое фронтовое крещение огнем, был горький, наполненный тысячами смертей и немыслимыми страданиями год плена у белоэстонцев. Опять была армия, борьба с кулацкими бандами Антонова в Тамбовской губернии. На войне и в плену, увидев воочию звериную, бессмысленно жестокую суть и обличие тех, кто кичился фальшивым званием защитников культуры и человечности от большевистского варварства и бесчеловечия, завершил я прохождение курса «науки ненависти» к капитализму и капиталистам, их помощникам и лакеям»

    Советская власть открыла путь в поэзию, но прежде провела по маршрутам все той же «науки ненависти»: рядовой агитпропа, избач, уездный селькор, волостной стенгазетчик, борец с кулачеством, самогонщиками и хулиганьем, рядовой политпросвета, редактор комсомольской газеты, активист Пролеткульта, потом РАППа: рыбинского, ярославского, московского. И, наконец, поэт.

    Некоторые «морально чистые» интеллигенты, - заявляет Сурков, - спрашивают чекиста: «Неужели, когда ты посылал людей на расстрел, не просыпалось в тебе чувство гуманизма и ты ни разу не ставил себя на их место?» — и объясняет интеллигентам вместе с чекистом: «Я на их месте всю жизнь стоял. Когда мужик на поле выдирает лебеду, он не спрашивает ее, приятно ей это или нет. Он хочет, чтобы у него ребята с голоду не сдохли!»

    «Убей его!» Слез нет. Только сухая ярость.

    Первые слезы — «Утром Победы» - в мае 1945-го.

    Как надо было скрутить душу для такой бешеной решимости? Куда схоронить жалость, нежность, любовь? Или их уже не было?

    Были. Спрятанные в письме к жене, шестнадцать «домашних» строк, которые запросто и сгинуть могли вместе с письмом тогда же, осенью 1941-го, когда Сурков прорывал-ся из окружения под Истрой со штабом одного из полков.

    Но вышел к своим и вынес написанное ночью, в окружении, упрятанное от ненависти:

    Бьется в тесной печурке огонь, На поленьях смола, как слеза, И поет мне в землянке гармонь

    Про улыбку твою и глаза.

    Надо было зарыться в снега, в окопы, в землю, чтобы возникла простая и подлинная мелодия:

    Про тебя мне шептали кусты

    В белоснежных полях под Москвой.

    Я хочу, чтобы слышала ты,

    Как тоскует мой голос живой.

    Эти строки, переписанные из блокнота, ушли в Москву. Несколько месяцев спустя произошло следующее. В редакцию фронтовой газеты явился приехавший из эвакуации композитор Константин Листов: «Нет ли чего-нибудь для песни?» Сурков вспомнил, поискал в блокноте, переписал слова, отдал и забыл. Через неделю Листов вновь появился.

    Попросил у фотографа Савина гитару, спел песню. И тут Савин попросил у Суркова слова...

    Слова эти вскоре опубликовала «Комсомольская правда», и через некоторое время песню пели уже на всех фронтах от Севастополя до Ленинграда.

    Ты сейчас далеко-далеко.

    Между нами снега и снега.

    До тебя мне дойти нелегко,

    А до смерти четыре шага.

    Эти «четыре шага» всполошили военных цензоров: расхолаживают! «Вычеркнуть! Или отодвинуть смерть подальше от окопа». И вычеркивали! Ольга Берггольц услышала песню, когда была на крейсере «Киров»: офицеры в кают-компании слушали ее по радио. Когда строчек о четырех шагах в радиопередаче не обнаружилось, моряки, возмущенные, выключили радио и, восстанавливая истину, трижды спели запрещенный куплет!

    А потом и следующий:

    Пой, гармоника, вьюге назло,

    Заплутавшее счастье зови.

    Мне в холодной землянке тепло

    От моей негасимой любви.

    Софья Кревс - вот кому посвящена эта песня. Как и все лирические стихи Суркова за всю жизнь. Софья Кревс - возлюбленная, невеста, жена. Нет ли потаенной символики в ее фамилии? Не древние ли славяне - кривичи - дремлют в слове «Кревс», сохраненном балтийскими народами? Может, не только поезда «из Гапсала на Таллин» провожал глазами из окна лагерного барака молоденький красногвардеец в эстонском плену?

    Ни одна из боевых песен Суркова, которые наизусть зна-ла страна, не сделалась такой любимицей, как «Землянка».

    Апофеоз любви посреди ненависти - этим шедевром и суждено было Суркову войти в вечный синодик русской лири-ки. Посреди эпохи - «жестокой и дикой» - необъяснимое ощущение счастья.

    Кажется, впервые это ощущение напрямую передано поэтом в стихотворении «Ровеснику», написанном в 1944 году на Прибалтийском фронте и обращенном к Исаковскому:

    Пусть дороги в эпоху новую

    Не разведаны и опасны, —

    Мы свою судьбу сквозняковую

    Ни на что менять не согласны.

    Счастье, выплавленное из несчастья, — лейтмотив.

    В конце 50-х годов, когда я работал в «Литературной газете» и ездил в республики на писательские съезды, мне довелось наблюдать Алексея Александровича в роли официального гостя: как на трибуне, так и в кулуарах. Веселый, крепкий, находчивый, он был в центре подчеркнутых симпатий и скрытых антипатий. Злые языки шептали: «гиена в сиропе» (чуяли за широкой улыбкой хватку железного бойца), добрые просители уповали: помогите издать Ахматову — и помог, и «пробил».

    like1 понравилось
    56