Марина Цветаева: «Мы... «Красный век»

  • Аватар пользователя
    ViktoriyaBradulova
    17 февраля 2025

    Марина Цветаева:

    «Мы коронованы... Одну с тобой мы землю топчем...»

    Они встречаются - как две королевы, в 1941 году, за считанные дни до войны, которая убьет одну из них. После тридцати лет заочного знакомства встречаются впервые.

    Почему не раньше? Тридцать лет Цветаева знает стихи Ахматовой. Пишет ей влюбленные письма, посылает подарки, просит автографы и получает их. Знакомиться - гордость не позволяет (как и с Блоком, которого - боготворит).

    Лишь вернувшись из эмиграции, передает Ахматовой - через Пастернака, - что хочет ее увидеть, и просит позвонить.

    Звонок:

    Говорит Ахматова. Я вас слушаю.

    Да, да, вот так: она меня слушает! - не без яда комментирует Ахматова много лет спустя, пересказывая этот разговор Лидии Чуковской.)

    А в тот момент — в трубку — царственно:

    - Мне передал Борис Леонидович, что вы желаете меня видеть. Где же нам лучше увидеться: у вас или у меня?

    (Ахматова в Москве - гостья, Цветаева вообще бездомна: уже два года мыкается по чужим углам; и та, и эта - не «хозяйки».)

    Думаю, у вас, — говорит эта. Тогда я сейчас позову кого-нибудь нормального, кто бы объяснил вам, как ко мне ехать, — говорит та. Пожалуйста. Только нужен такой нормальный, который умел бы объяснять ненормальным, - говорит эта.

    Диалог богинь. Обе венценосные - в душе, в глубине души, в сознании своего права, притом что внешне обе ни-щенки. Одна пишет: «Муж в могиле, сын в тюрьме, помолитесь обо мне»... Другая может повторить это о себе, заменив «сына» на «дочь». И каждая - не хочет знать «этой жиз-ни», «этой нормы». Вплоть до того: как доехать от Покровских ворот до Ордынки... Или подняться в лифте - ни одна не умеет. У Ахматовой - непрактичность Прекрасной Дамы: не знает, как нажимать кнопки. У Цветаевой - еще и мистика: голос лифтерши страшит ее, как зов преисподней.

    И гордость царственная — у обеих. Недаром всю жизнь рвутся рыцари к ручке. Вертинский так прямо и формулирует: позвольте приехать ручку поцеловать (знаменитая скандальная встреча в 1946 году, когда он объясняет, как любят Россию эмигранты, а Ахматова ему царственно указывает, что любящие Россию не покидают ее в беде). Портретисты — от Модильяни до Анненкова, от Лансере до Елисеева и от Альтмана до аппельбаума - не мыслят ее облика без нежной и тонкой руки в центре композиции. Что уж говорить о мемуаристах - тут чуть не каждый мысленно подходит к ручке.

    Молодой Маяковский, знакомясь с Ахматовой в «Бродячей собаке», отыгрывает ситуацию в стиле «Барышни и хулигана»:

    - Пальчики-то, пальчики, боже ты мой!

    Ахматова, нахмурясь, отворачивается - большего не удостаивает.

    Цветаевой подобную ситуацию судьба доставляет в ту самую предвоенную пору, когда она мыкается без «жилплощади». Как-то новые знакомые ее дочери устраивают в некоем доме литературный вечер. Цветаева по просьбе собравшихся читает стихи. И вдруг какой-то впервые ее услышавший студент — физкультурник, сталинец, вузовец, парень из совершенно другой реальности, - встает перед ней на колени.

    Просит позволения поцеловать руку. Начинает целовать и... спрашивает:

    Почему пальцы такие черные? Потому что я ими чищу картошку, - просто отвечает королева.

    А может, скорее Золушка, у которой башмачок запропастился? Но о порфироносном праве своем она знает.

    Отвечая на пастернаковскую анкету в 1926 году, пишет:

    «Родилась 26 сентября 1892 года в Москве..» И следующей же строкой: «Дворянка». Задержимся на этом слове.

    В 1926 году оно звучит вызывающе. Пастернак, получающий такой ответ от эмигрантки, несколько даже рискует. И потому в устах Цветаевой эта самохарактеристика демонстративна (в 1940-м, решившись на советское подданство, она ее благоразумно опустит). Неважно, что ответ неточен (Иван Владимирович Цветаев, отец, - из поповичей). Речь о самоощущении: она — дворянка

    В жилах ее матери — «польская княжеская кровь»! Опять же, в жилах ее матери, урожденной Мейн, столько же польской крови, сколько и немецкой. И Германия - мощнейшей силой — в духовном самоопределении Марины Цветаевой: от швейцарских и немецких пансионов детства до того окончательного разрыва, когда в 1938 году она, прокляв Гитлера за разор Чехии, вырывает Германию из сердца. Но на протяжении жизни - это «любимая страна». Родина романтиков. Почему же Польша в родовом корне все-таки важнее? Потому что оттуда — «княжеская кровь».

    И от того же — облик «Царь-девицы». И с юности - Наполеон «в киоте». И тридцать лет спустя, при последнем отплытии из Франции (в Россию - на смерть), - ощущение себя Марией Стюарт.

    Конечно, сравнительно с Ахматовой, родившейся в семье скромного инженера (который боялся «декадентских» стихов дочери), Цветаева - наследница прославленного ученого, «подарившего» Москве уникальный Музей, - более подходит на роль аристократки крови.

    На Марии Мейн профессор Цветаев женится вторым браком, причем продолжает любить память о первой, умершей жене. И Мария Мейн выходит замуж за почтенного профессора, потеряв другого: брак компенсирует несбывшуюся любовь. Однако оба - люди долга и создают Дом. Это честный союз.

    Но это «союз одиночеств». Драма подмен, драма развоплощенности.

    На всю жизнь Марина Цветаева получает роковой дар: ничто в ее жизни не сбывается, не воплощается адекватно; все существует только в горячечном воображении и реализуется в горних высях, а спускаясь долу — рушится. Написано же в свой час в письме к Пастернаку: жить тобой и жить с тобой — несовместности. Изначальные несовместимости. «Если нет, то все равно есть».

    Помнят Марину Цветаеву разной.

    «Молодая, краснощекая, пышущая здоровьем» - Царь-девица, молодец-девка, - в глазах посетителей литературных вечеров.

    «Красивая... с решительными, дерзкими манерами... богатая и жадная, вообще, несмотря на стихи, — баба-кулак», — в глазах ее квартирохозяйки.

    В глазах молоденького Сергея Эфрона, встретившего ее на коктебельском берегу, - профессорская дочка и, несомненно, величайшая из современных поэтесс. Это Эфрон понимает сразу и - на всю жизнь.

    Еще за косой быстрый взгляд зовут ее: Рысь. Где реальная Цветаева? На перекрещении этих обликов? Что то «среднее»? Нет. Нигде. Любой облик - подмена. Какая - неважно. Все равно ложь. Ложь воплощенности.

    Правда только одна: выламывание из лжи.

    Илья Эренбург пишет: «Она многое любила именно потому, что «нельзя», аплодировала не в те минуты, что ее со-седи, глядела одна на опустившийся занавес, уходила во время действия из зрительного зала и плакала в темном пустом коридоре».

    Стихи Цветаевой, на внешний взгляд, - апофеоз чудовищного равнодушия: к стране, к народу, к воюющей армии... — но это не так. Это — жест отчаяния, он — «от пытки, что не все любили одну меня». И это — жест отречения: от венца, от царства, от мира, который не подчиняется. Жест обречения.

    Надо жить. Надо ждать. Муж на фронте. Цветаева сама теперь — солдатка. Вернее, офицерская жена. Сергей Эфрон в армии. Где-то за Полоцком, где-то под деревней Друйка... Возит раненых (медбрат), потом, по логике офицерской чести, оказывается под знаменами генерала Корнилова. Ледяной поход — Крым - бегство - Галлиполи - эмиграция.

    Где и находит его в 1921 году Эренбург. И куда Цветаева решает ехать - к мужу - верной женой.

    «О ЧЕРНИ

    Кого я ненавижу (и вижу), когда говорю: чернь. Солдат? — Нет, сижу и пью с ними чай часами из боязни, что обидятся, если уйду.

    Рабочих? — Нет, от «позвольте прикурить» на улице, даже от чистосердечного: «товарищ» - чуть ли не слезы на гла-зах.

    Крестьян? — Готова с каждой бабой уйти в ее деревню — жить: с ней, с ее ребятишками, с ее коровами (лучше без мужа, мужиков боюсь!) — а главное: слушать, слушать, слушать!

    Кухарок и горничных? — Но они, даже ненавидя, так хорошо рассказывают о домах, где жили: как барин газету читал «Русское слово», как барыня черное платье себе сшила, как барышня замуж не знала за кого идти: один дохтур был, а другой военный...

    Ненавижу — поняла — вот кого: толстую руку с обручальным кольцом и (в мирное время) кошелку в ней, шелковую («клеш») юбку на жирном животе, манеру что-то высасывать в зубах, шпильки, презрение к моим серебряным кольцам (золотых-то, видно, нет!) — уничтожение всей меня - все человеческое мясо — мещанство!»

    Переводит стихи Маяковского на немецкий, на французский, синхронит во время вечера Маяковского в рабочем предместье Парижа (причем он — не благодарит, а как бы снисходит в той же грубоватой манере: «Слушайте, Цветаева. Переводить - будете? А то не поймут ни черта!»). И, наконец, она публично приветствует его, отвечая на «правду - здесь» фразой: «сила — там!» — чем навлекает на себя окончательный бойкот эмигрантской прессы.

    В июле 1921 года она узнает: муж жив. И начинается песнь Сольвейг, перебор оттенков белизны:

    О, лотос мой!

    Лебедь мой!

    Лебедь! Олень мой!

    Ты — все мои бденья И все сновиденья!

    Дальнейшее - подслушанный дочерью Ариадной разговор вскоре после соединения семьи за кордоном. Бывший белый офицер, выслушав клики «Лебединого стана», осторожно говорит: «Это было не совсем так, Мариночка....» - «Что же было?» - «Была самоубийственная и братоубийственная война, которую мы вели, не поддержанные народом.» — «Но были и герои?» — «Были. Только вот народ их героями никогда не признает. Разве что когда-нибудь - жертвами». — «Но как же вы... Вы, Сереженька?..» - «А так: сел не в свой состав и заехал черт знает куда... Обратно, Мариночка, только пешком - по шпалам, всю жизнь...»

    В этот момент Россия и проваливается в бытие.

    В 1921 году, готовясь в отьезд, Цветаева хоронит Россию, отдает страну «татарве раскосой», «Мамаю-всаднику», в «ханский полон», и ту же Русь в азиатские одежды рядит, и, осеняя себя «Скифами» Блока, храбрится: «Ведь и медведи мы!

    Ведь и татары мы! Вшами изъедены идем — с пожарами!»

    Через десять лет, в 1931-м (как раз когда Сергей Эфрон, решившись на возвращение, вступает в соответствующий «Союз»), решается и Цветаева. И тогда из-под скифской воинственности встает все то же: если и есть - все равно нет.

    Выпита как с блюдца: донышко блестит!

    Можно ли вернуться в дом, который срыт?..

    Той, что на монетах - молодость моя,

    Той России - нету. Как и той меня.

    И еще через десять лет, в чистопольской грязи, за пять дней до самоубийства, узнав из сводки Совинформбюро, что оставлен Новгород, вдруг - Лидии Чуковской: «Все кончено...» — «Что — все?» - «Вообще — все! Россия!» И обводит рукой горизонт, охватывая серые избы. А Максимилиан Волошин откликается из бездны: «С Россией кончено...»

    Самоубийство через сто двадцать часов после этого разговора — финал, к которому, кажется, ведут все дороги. Это конец патриотки, у которой «пан Гитлер» оттяпал пол-России.

    Это конец гуманистки, которая закричала под бомбежкой: «в конце концов, это же бесчеловечно!» Это конец матери, у которой вырос сын, отвергающий ее опыт. Все вместе.

    Отказываюсь - быть.

    В Бедламе нелюдей

    Отказываюсь - жить.

    С волками площадей...

    Это — о немцах, о некогда возлюбленных тевтонах. Реальность, которой более «нет», но которая, увы, есть.

    По трущобам земных широт

    Рассовали нас, как сирот.

    Который уж — ну который — март?!

    Разбили нас - как колоду карт!

    Это — Пастернаку (любовная лирика), а воспринято — всеми! — как плач о расколотой России. И Цветаева такого расширительного толкования не оспаривает - оно «совпадает» с тем, что смертной трещиной проходит через всю ее жизнь: ей все было дано в наследие, и это наследие отняли.

    Жив, а не умер

    Демон во мне!

    В теле — как в трюме,

    В себе — как в тюрьме.

    Мир - это стены.

    Выход - топор

    (《Mup - это сцена>,一

    Лепечет актер)...

    Зачем бежать из страны, когда из себя, как из тюрьмы, — не вырваться? Зачем в страну возвращаться?

    Первой из эмиграции возвращается дочь - психологически она более готова к этому: совершенно проникнута советским энтузиазмом (и - единственная из всей семьи - выживет, выдержит).

    Бунин, провожая Ариадну, напутствует:

    — Дура, куда ты едешь, тебя сгноят в Сибири! - Помолчав, добавляет: - Если бы мне было, как тебе, двадцать пять, я бы тоже поехал. Пускай Сибирь, пускай сгноят! Зато Россия!..

    Этот разговор приоткрывает драму, которая свершается вокруг Цветаевой, а может, и в ее душе. Дочь - едет.

    Сын - рвется. Муж.... Это от его рокового выбора расколота жизнь. Как найти точку ошибки? Зачем Сергей Эфрон подался когда-то к белым?

    Цветаеведы обсуждают гипотезу, вернее сказать, расчет, скорее режиссерский, чем математический: он подался туда из чувства офицерской чести. Но почему стал офицером? А тут вступает в дело рок: из-за Марины Цветаевой и стал.

    Как Гумилев - из-за Анны Ахматовой: в конквистадоры, в завоеватели, на фронт, под пули, а если фронта нет, то - в Африку, охотиться на львов! Сергею Эфрону, отпрыску родителей-народовольцев, вся стать - оставаться в красной Москве. Рисовать окна РОСТА вместе с Маяковским. И вовсе не строевой был мужчина - болезненный. И по складу души не воин: что-то филологическое, писательское, издательское... Нет, черт дернул с первого курса университета - в юнкерское училище! В сущности, это продолжение цветаевского «театра»: амазонки, рыцари, романтика, фор-туна, приключения... Юноша артистичен, в Коктебеле разыгрывает волошинских гостей, изображая, как Игорь Северянин нюхает розы. «Мир - это сцена», - лепечет актер. И Уходит на гибель. В Ледовый поход. В Лебединый стан. Обратно - только по шпалам.

    Такая контрреволюционная биография искупается только такой же кровавой службой: в НКВД. Знает ли Эфрон, принимая это решение, что подписывает себе смертный приговор? И дочери - лагерный срок? Жену, правда, пытается выгородить: намертво скрывает от нее свою секретную службу.

    Выгородил? Темный вопрос. Это французская полиция, поверив, что Цветаева ничегошеньки об этих делах не ведает, отпускает ее на все четыре стороны - советская «чека» в такие случаи не верит, и графа «ЧС КР» (член семьи контрреволюционера) Марине Ивановне в принципе обеспечена.

    Ее не трогают. Почему?

    Есть смутные догадки биографов. Разумеется, ни о каком высочайшем покровительстве тут нет и речи. Это Алексея Толстого, Куприна встречают из эмиграции как героев — на государственном уровне. Цветаеву впускают, если использовать саркастическое замечание Пастернака, «по докладной секретаря». Уехала когда-то «к мужу» — возвращается «при муже».

    Мужа — к стенке (слишком много знает). Дочь - в лагерь (не оставлять же недовольных). Что делать с Цветаевой?

    В отличие от Ахматовой, для которой Светлана Сталина вымолила у Отца народов личную охранную грамоту аж до 1946 года, у Цветаевой таких адвокатов нет. Но вроде бы по «докладной» того же «секретаря» (референта? агента? сексо-та? эксперта?), принимая во внимание, что М. И. Цветаева - уважаемая и талантливая поэтесса-переводчица, ее решают не трогать.

    И честно не трогают.

    Ее сносит в небытие — общим потоком. «На общих осно-ваниях». Что всем, то и ей: скудость, теснота, отсутствие жилплощади. В Москве места нет — только в пригородах: в Болшеве, Голицыне. Война, и ей - что всем: бомбежки, эвакуация. В Казани места нет. И в Чистополе нет. Есть - в Елабуге. Это не преследование - это статистика. В столовке на кухне мест нет, надо вкалывать в совхозе. Надо жить в деревне, в избе, в закутке, за занавеской.

    Руки роняют тетрадь,

    Щупают тонкую шею,

    Утро крадется, как тать.

    Я дописать не успею.

    Елабужская домохозяйка, не зная, какого масштаба самоубийцу подбросила ей судьба, жалкует, глядя на обнаружившиеся после похорон продукты: экая странная постоялица - могла зиму продержаться, сына прокормила бы!

    Разве ж можно вешаться при таких запасах! Кончились бы продукты - вот тогда бы и повесилась.

    O, sancta simplicitas!..

    Впрочем, что-то еще доносится из елабужской немоты, кроме гибели «от общего бедствия». Какое-то бурное объяснение, спор, ссора у жилички с сыном прямо накануне бе-ды. О чем спор, хозяйка не понимает: не по-нашему говорят.

    Далее - гипотезы.

    Узнав о гибели сестры, Анастасия Цветаева отказывается верить в ужас деревенского прозябания как в причину:

    Марина и так вторую половину жизни провела в деревне; после того как выдержала в Макропсах и Вшенорах, выдержала бы и в Елабуге. Да и ходатайство о прописке в Чистополе было уже получено. И черная работа Марину Ивановну не испугала бы: у нее пальцы уже и так были черны. Добило другое - сын. Тот самый, которого когда-то ждала - как Наследника. И нарекла Георгием. И ради него вынесла возвращение в страну, которой «нет».

    И если в сердечной пустыне,

    Пустынной до края очей,

    Чего-нибудь жалко - так сына, —

    Волчонка — еще поволчей!

    С ним-то, выросшим, и разыгран последний акт драмы.

    Тот финал, которого не поняла елабужская крестьянка, потому что говорили - «не по-нашему». Однако сын тогда же, после гибели матери, пересказал все приятелям, а приятели, писательские дети, повзрослев, сами стали писателями: так разговор выплыл из небытия.

    Сын сказал:

    - Ну, кого-нибудь из нас вынесут отсюда вперед но-гами!

    «В этот час и остановилась жизнь. «Меня!» - ухнуло в ней...» — дописывает Анастасия Цветаева. Что-то запредельное в этой сцене, что-то фантастическое. Как если бы герои Эсхила, или Шекспира, или Расина шагнули бы в Елабугу.

    Два года искать глазами крюк после ареста мужа - это вдовье дело, частное дело. Но потерять Наследника - это не частное дело. Как если бы трон делили, власть делили: королева-мать кончает с собой, потому что скипетр неделим, его только сын удержит. Или погибнет - за отечество.

    Сын - мрачный подросток, жернов на ногах, воплощенное отчуждение от матери на всех последних снимках. «Тень тени». Волчонок. Могильщик. Лунатик. Что от него оста-лось? Несколько строк, несколько смутных свидетельств.

    Как себя сознает - начинает рваться в СССР. Буквально тащит мать из эмиграции - на родину. В Москве - с началом войны - гасит зажигательные бомбы. В эвакуацию ехать не хочет: «Бесчестно бросать Москву в такое тяжелое для нее время». Едет против воли. Из Елабуги, повергая мать в отчаяние, рвется обратно в Москву. И после ее гибели - сразу же уезжает. Через два года - призывной возраст.

    Последние письма: «Завтра пойду в бой... Абсолютно уверен в том, что моя звезда меня вынесет невредимым из этой войны.... Я верю в свою судьбу... Я полагаю, что смерть меня минует, а что ранят, так это очень возможно». Послед-ние слова: «Жалко, что я не был в Москве на юбилеях Римского-Корсакова и Чехова...»

    Похоронку не послали: некому. А то написали бы стандартно: «пал смертью храбрых». Много лет спустя цветаеведы выяснили: место гибели - деревня Друйка под Полоцком.

    Нашли и свидетеля-однополчанина, тот подтвердил нестан-дартно: «В бою - бесстрашен».

    При рождении сына мать (Сивилла!) записала в дневнике: «Мальчиков нужно баловать - им, может быть, на войну придется».

    Потом, семилетнему:

    Ни к городу и ни к селу -

    Езжай, мой сын, в свою страну...

    Дитя мое... Мое! Ее...

    И еще:

    Нас родина не позовет!

    Езжай, мой сын, домой - вперед -

    В свой край, в свой век, в свой час, — от нас — В Россию - вас, в Россию - масс, В наш-час — страну! в сей-час — страну!

    В на-Марс — страну! в без-нас — страну!

    И еще:

    Наша ссора — не ваша ссора!

    Дети! Сами творите брань

    Дней своих.

    Сотворили: на поле брани решилось.

    like2 понравилось
    150