Она подумала: когда в конце концов натиск этого уродства станет совсем невыносимым, она купит в цветочном магазине незабудку, одну-единственную незабудку, хрупкий стебелек с миниатюрным голубым венцом, выйдет с нею на улицу и будет держать перед собой, судорожно впиваясь в нее взглядом, чтобы видеть лишь эту единственную прекрасную голубую точку, чтобы видеть ее, как то последнее, что ей хочется оставить для себя и своих глаз от мира, который перестала любить.
Поневоле она двинулась дальше, но не переставала думать об этом человеке: они оба шли под один и тот же грохот, но, несмотря на это, он счел необходимым дать ей понять, что у нее нет никакого повода, а возможно, и никакого права затыкать уши. Этот человек призывал ее к порядку, который она нарушила своим жестом. Это было само равенство, которое от его лица делало ей выговор, не допуская, чтобы некий индивид отказывался принять то, что должны принимать все. Это само равенство запрещало ей быть в разладе с миром, в котором мы все живем.
Давка на корабле была ему так отвратительна, что он предпочел утонуть. Телесно соприкоснуться с людьми, стремящимися оттолкнуть ближнего и обречь его смерти, казалось ему куда страшнее, чем окончить свою жизнь в чистой прозрачности вод.
Вероломство ненависти в том-то и состоит, что она связывает нас с противником в тугом объятии. В этом вся непристойность войны: интимность взаимно перемешанной крови, неприличная близость двух солдат, которые, встретившись взглядами, протыкают друг друга штыками.
Воспоминание об отце стало освобождать ее от ненависти, которой она только что была переполнена. Ядовитый образ мужчины, хлопнувшего себя по лбу, постепенно исчезал, и в голове все настойчивее звучала фраза: я не могу их ненавидеть, потому что я не связана с ними; у меня с ними нет ничего общего.
Смысл поэзии не поражает нас неожиданным откровением, но способен сделать одно мгновение незабываемым и исполненным невыразимой печали.
Однажды оба ее сослуживца заболели, и две недели она работала одна в комнате. А вечером с изумлением обнаруживала, что чувствует себя совсем не такой усталой. С тех пор она знала, что взгляды подобны гирям, пригибающим к земле, или поцелуям, высасывающим из нее силы, что морщины на ее лице выгравированы иглами взглядов.
Представь себе, что ты живешь в мире, где нет зеркал. Ты думал бы о своем лице, ты представлял бы его как внешний образ того, что внутри тебя. А потом, когда тебе было бы сорок, кто-то впервые в жизни подставил бы тебе зеркало. Представь себе этот кошмар! Ты увидел бы совершенно чужое лицо. И ты ясно постиг бы то, чего не в силах постичь: твое лицо не есть ты.
Человек может покончить с жизнью. Но не может покончить с бессмертием.
Кабы меньше было траурных маршей, было бы, возможно, и меньше смертей. Пойми, что я хочу сказать: почтение к трагедии гораздо опаснее, чем беззаботность детского лепета. Осознал ли ты, что является вечным условием трагедии? Существование идеалов, почитаемых более ценными, чем человеческая жизнь. А что является условием войн? То же самое. Тебя гонят на гибель, поскольку якобы существует нечто большее, чем твоя жизнь. Война может существовать лишь в мире трагедии; с начала истории человек не познал ничего, кроме трагического мира, и он не в силах выйти из него.
Достаточно открыть любой словарь. Бороться — значит противопоставить свою волю воле другого с целью этого другого сломать, поставить на колени, возможно, убить. «Жизнь есть борьба» — вот фраза, которая, вероятно, звучала, будучи впервые произнесенной, как меланхолический и смиренный вздох. Наш век оптимизма и резни сумел превратить эту страшную фразу в сладкозвучную песнь. Вы скажете, что бороться против кого-либо, возможно, страшно, но бороться за что-либо, во имя чего-либо — благородное и прекрасное дело. Да, прекрасно стремиться к счастью (к любви, к справедливости и так далее), но если вы предпочитаете обозначать это усилие словом «борьба», значит, за этим вашим благородным усилием скрывается жажда повергнуть кого-то наземь. Борьба за всегда связана с борьбой против, и в ажиотаже борьбы о предлоге за всегда забывают.
Почему каждый наш поступок должен быть десять раз перевернут на сковороде рассудка, как блинчик?
Чувство по сути своей рождается в нас вне нашей воли, часто вопреки нашей воле. Когда мы хотим чувствовать (решаем чувствовать, как решил Дон-Кихот любить Дульсинею), чувство уже не чувство, а имитация чувства, его демонстрация. То, что обычно называют истерией.
Я мыслю, следовательно, я существую — фраза интеллектуала, который пренебрегает зубной болью. Я чувствую, следовательно, я существую — правда, более обобщенная по силе и касающаяся всего живого. Мое «я» не отличается существенно от вашего «я» тем, что оно думает. Людей много, мыслей мало: все мы думаем приблизительно одно и то же и друг другу передаем мысли, обмениваемся ими, берем взаймы, крадем. Однако когда кто-то наступил мне на ногу, боль чувствую я один. Основой «я» является не мышление, а страдание — самое элементарное из всех чувств. В страдании даже кошка не может сомневаться в своем незаменимом «я». В сильном страдании мир исчезает, и каждый из нас — лишь сам наедине с собой. Страдание — это великая школа эгоцентризма.
В этих хлопотах о собственном образе — роковая незрелость человека.
Человек, оказавшийся вне мира, нечувствителен к боли мира. Единственное событие, что ненадолго вырвало ее из страдания, была болезнь и смерть ее песика. Соседка возмущалась: людям не сочувствует, а над собакой плачет. Она плакала над собакой, потому что собака была частью ее мира, а отнюдь не соседка; собака отзывалась на ее голос, а люди — нет.
Человек может скрыться за своим образом, может навсегда исчезнуть за своим образом, может полностью отделиться от своего образа, но он никогда не бывает своим образом.
Юмор может существовать лишь там, где люди различают некую границу между важным и неважным. Но эта граница стала сейчас неразличима.
И тут я понял его: если мы отказываемся признать значимость мира, который считает себя значимым, если в этом мире наш смех совсем не находит отклика, нам остается одно: принять этот мир целиком и сделать его предметом своей игры; сделать из него игрушку.