Это бета-версия LiveLib. Сейчас доступна часть функций, остальные из основной версии будут добавляться постепенно.
Можно знать наверняка – а всё же не верить до последнего.
– Ада! Тебе надо попить! – зудит над ухом Сьюзан. В руки мне настойчиво пихают кружку с холодным чаем.
– Но я не хочу, – говорю я. – Правда не хочу.
Сьюзан силком сгибает мне пальцы на кружке и приговаривает:
– Понимаю. Но пожалуйста, попей. Больше тебе возможности не дадут. Утром будешь маяться от жажды.
Дело в том, что правая нога у меня была тогда вывернута на сторону. И всегда была вывернута, с самого рождения. Кости и сустав в лодыжке выросли кривыми: тыльной стороной стопа касается земли, а подошва смотрит наверх. Ходить больно адски. Снизу, конечно, наросла костная мозоль, но кожа на ней постоянно лопается, и ссадина кровоточит.
Тот разговор в больнице был почти три года назад, 16 сентября 1940 года. В понедельник. Вот уже чуть больше года Гитлер воевал против почти всего мира. А в мои одиннадцать лет весь мир воевал против меня.
Буквально на следующий день врачи должны были раздробить мне кривые косточки в лодыжке и пересобрать их заново, в надежде получить что-то, хоть отдалённо напоминающее нормальную ногу.
Я поднесла кружку с чаем, отхлебнула через силу. Глотка сомкнулась наглухо. Я поперхнулась чаем, забрызгала постель и поднос.
Сьюзан вздохнула. Вытерла пролитый чай, махнула рукой медсестре, которая ставила маскировку на окна, чтобы та подошла и забрала поднос.
С самого начала войны мы каждый вечер ставили на окна светомаскировку, чтобы немецкие бомбардировщики не могли ориентироваться сверху по огням. Больница, конечно, была не в Лондоне, который что ни ночь, то бомбили, но и мы вполне могли попасть под обстрел. От немцев можно было ждать чего угодно.
– Мэм, вам письмо, – сказала медсестра, махом сгребая поднос, и протянула Сьюзан конверт.
– Прямо в больницу доставили? Странно, – пробормотала Сьюзан и вскрыла конверт. – Это от леди Тортон, – сообщила она, разворачивая листок. – Наверное, послала до того, как получила адрес пансионата. Ада, ты точно не хочешь чего-нибудь перекусить? Может, тостик?
Я покачала головой. Глоток чая, который я таки осилила, и тот взбунтовался в желудке.
– Кажется, меня тошнит.
Сьюзан охнула, оторвалась от письма, выхватила с нижней полки прикроватной тумбочки тазик и подсунула мне под подбородок. В твёрдом намерении сдержать всё в себе, я стиснула зубы.
Рука Сьюзан дрогнула, дрогнул и тазик. Я заглянула ей в лицо – белое, как полотно, глаза как будто больше и темнее.
– Что случилось? Что в письме? – спрашиваю.
– Ничего, – отмахнулась Сьюзан. – Дыши глубже. Вот так. – Убрала тазик, сложила письмо леди Тортон и спрятала в сумочку.
Но что-то случилось. У неё на лице написано.
– Что-то с Коржиком?
– А?
Коржик был соловый пони Сьюзан, я его просто обожала. На то время, пока я лежала в больнице, мы поставили Коржика в конюшню леди Тортон.
– А, да нет, – бормочет Сьюзан. – Точнее, насчёт Коржика леди Тортон ничего не сообщает, но если что, она бы написала.
– Мэгги? – Мэгги была дочь леди Тортон и мой лучший друг на свете.
– С Мэгги полный порядок, – отвечает Сьюзан. А руки ещё подрагивают, и глаза не на месте. – Со всеми полный порядок.
– И с Джейми, – говорю. Уже не спрашиваю, а прямо говорю, потому так оно просто обязано быть. Мы не стали оставлять Джейми, моего братика, в городе, а взяли с собой, и на время операции Сьюзан вместе с ним и его котом Боврилом разместились в съёмной комнатке в пансионате при больнице. В тот день Джейми оставался там под присмотром хозяйки пансионата.
Джейми тогда было шесть. Раньше мы думали, что ему семь, но теперь у нас на руках было его свидетельство о рождении, а в нём говорилось, что нет, не совсем, до семи не дотягивает.
Мне было одиннадцать. Моё свидетельство тоже с недавних пор хранилось у нас. Когда у меня день рождения на самом деле, я узнала всего за неделю до того случая в больнице.
– Да, и с Джейми всё в порядке, – кивает Сьюзан.
Я вдыхаю поглубже и спрашиваю:
– Моей операции точно ничего не мешает?
Вплоть до той недели, когда мама чуть не отобрала нас обратно, Сьюзан говорила, что не имеет права одобрить мне операцию. Собственно, она и сейчас не имела, только теперь ей было всё равно. Как она объяснила, иногда надо поступать по совести, а не по закону. Мне нужна была операция, и я должна была её получить.
Лишних вопросов я не задавала.
Сьюзан пригладила мне волосы, убрала их со лба. Я отстранилась.
– Я не дам ничему помешать, – говорит она.
Что-то всё-таки не то в её голосе, в её выражении лица. Ясное дело, из-за письма леди Тортон. Леди Тортон любого может выбить из колеи. Когда я впервые увидела её и ещё не знала по имени, то про себя называла не иначе как «суровой командиршей». Она любила сделать каменное лицо, а говорила, как ножом резала.
Но сюда она к нам не сунется, это я знала. Что было в доме Сьюзан, мы потеряли, но зато сама Сьюзан, Джейми, Боврил и Коржик у меня остались. А завтра ещё операцию сделают. Чего ещё желать?
Можно знать наверняка – а всё же не верить до последнего.
Чуть больше года назад в однокомнатной квартирке у мамы в Лондоне я выучилась ходить. Я долго держала это в тайне, знай только вытирала к маминому приходу кровавые пятна. Мне всего-то и хотелось – побывать за пределами нашей квартиры, не то что города, однако умение ходить меня спасло. Когда из-за гитлеровских бомбёжек мама отослала Джейми прочь из Лондона вместе с остальными детьми, я тоже улизнула. Так мы оказались в приморском городочке в Кенте, со Сьюзан и Коржиком.
Вначале Сьюзан нас не хотела. Мы её тоже не хотели, но я хотела её лошадку, и вдобавок нам обоим нравилась её еда. В конечном счёте мы все трое друг к другу притёрлись и уже не хотели расставаться. Тут-то, конечно, за нами и явилась мама – неделю, стало быть, назад. Но Сьюзан решила бороться за нас и поехала следом в Лондон. Так и получилось, что в ту ночь, когда немецкие бомбардировщики разнесли её дом в щепки, никого из нас в нём не было. Выходит, самое большое несчастье – мамин приезд – обернулось для нас самым большим счастьем – спасением жизни.
Теперь все вокруг делали вид, точно моя завтрашняя операция – это ещё большее счастье, что заставляло меня беспокоиться, как бы она не обернулась полным провалом. Сьюзан говорила, что провалиться операция не может и что нога, надо думать, заработает как надо, но даже если нет – всё со мной, мол, будет в порядке. Со мной якобы и так всё в порядке, и после операции тоже будет, чем бы дело ни кончилось.
Ну, может, и так.
Зависит целиком и полностью от того, что иметь в виду под «порядком».
Вокруг бушевала война. Медсёстры уверяли, что если дадут воздушную тревогу, они успеют перевести всех пациентов больницы из палат в подвал. Но пока ни разу не приходилось, так что успеют или не успеют – этого на деле никто не знал.
Сьюзан наклонилась ко мне. Обняла. Вышло неловко, и для меня, и для неё. Я выдохнула. В животе по-прежнему бурлило.
– Не волнуйся, – сказала Сьюзан. – Утром я опять к тебе приду. А сейчас ложись поспи.
Спать я не могла, но ночь как-то всё-таки пролетела. Утром пришла Сьюзан. Она держала мою руку, пока медсестра катила меня на койке по коридору. Когда мы остановились перед тяжёлой белой дверью, медсестра сказала Сьюзан:
– Дальше вам нельзя.
Только тут я поняла, что Сьюзан рядом не будет. И вцепилась в неё.
– Что, если не выйдет?
Она сжала мои пальцы в своих на мгновение.
– Храбрей, – проговорила она. И отпустила.
В операционной меня ждал человек в длинном халате и с маской в руках. Он поднёс маску к моему лицу и сказал:
– Когда надену, начинай медленно считать до десяти.
Я протянула до четырёх – и провалилась в сон.
Отходить от эфира оказалось тяжелее. Правая нога зажата, её пригвоздили к месту, не дают сдвинуться. Я пытаюсь высвободиться, бьюсь что есть сил, пот льётся градом. Меня накрывает бомбёжкой, я под завалом. Ногу не сдвинуть. И вдруг я каким-то образом опять в сыром шкапчике под раковиной, в Лондоне, в нашей старой квартирке. Меня заперла в нём мама. Тараканы уже…
– Ш-ш, – мягко прошелестел у меня в ушах шёпот Сьюзан. – Успокойся, всё позади. Всё хорошо.
Ничего не хорошо, что может быть хорошего там, в этом шкапчике под раковиной, дома у мамы…
Руки тоже пригвоздили. Сверху накинули одеяло и подоткнули по бокам.
– Открой глазки, – звучит мягкий голос Сьюзан. – Операция кончилась.
Я открываю глаза. Из мешанины цветных пятен проступает лицо Сьюзан.
– Тебе ничего не угрожает.
Я тяжело глотаю слюну.
– Врёшь.
– Нет, не вру.
– Не могу ногой пошевелить. Правой. Которая кривая…
– Нет у тебя никакой кривой ноги, – говорит Сьюзан. – Больше нет.
Как следует проснулась я уже глубокой ночью. Кровать окружали ширмы, за ними горел тусклый свет.
– Сьюзан? – шёпотом позвала я.
Ко мне подошла ночная сиделка.
– Пить? – спрашивает.
Киваю. Она наливает воды. Пью.
– Сильно болит?
Теперь припоминаю. После операции на правую ногу наложили гипс, поэтому-то я и не могла ею пошевелить. В лодыжке под гипсом ноет тупая боль, пронизывает ногу до коленки.
– Не знаю, – говорю. – Она всегда болит.
– Терпеть можешь?
Я киваю. Стерпеть я могла бы, наверно, всё что угодно.
Сестра улыбается.
– Оно и вижу. Мамка твоя тоже сказала, что ты девка крепкая. – Протягивает мне таблетку. – Нат-ко, выпей вот.
– Сьюзан мне не мама. – И слава богу. Глотаю таблетку, засыпаю.
Когда я снова проснулась, прямо надо мной нависало лицо Джейми. Волосы всклокоченные, точно неделю не расчёсывался, глаза красные, опухшие. Плачет. Я рывком села в испуге.
– Что? – спрашиваю.
Джейми плюх! Мне на кровать. Прямо на гипс. Я аж скривилась.
– Так, полегче, – говорит ему Сьюзан и за плечи оттягивает.
А Джейми ко мне прильнул, лицом в меня зарывается.
Я его обнимаю, поверх его головы на Сьюзан смотрю.
– Что? Скажи же.
– В письме, – говорит Сьюзан, – что вот от леди Тортон пришло, в нём сообщается…
Я киваю. Так и знала, письмо, всё в том письме.
Джейми как взвоет:
– Мама умерла!
Можно знать наверняка – а всё же не верить до последнего.
Я знала, что мама… наша мать работала в Лондоне в ночную смену на военном производстве. Я знала, что Лондон бомбят, бомбят жестоко, всякую ночь – опустошающие налёты, один за другим. Я знала, что в первую очередь немцы атакуют заводы, в особенности те, что работают на нужды фронта. Мне и самой случилось однажды попасть под бомбёжку. Кирпичные стены разлетались на кусочки прямо над головой. А позже по улицам мело разбитым стеклом, точно позёмкой.
Выходит, я знала, что мама может погибнуть. Я просто не верила. Даже пусть и бомбёжки. Мне как-то казалось: мама, она вечная.
Мне казалось, мы с Джейми никогда от неё и не освободимся.
Я обняла Джейми. Он зарыдал и опять бухнулся мне на ногу. Я еле сдержалась, чтобы не вскрикнуть.
Сьюзан просунула Джейми под живот подушку и облокотилась на край кровати. Погладила Джейми по спине.
– Это правда? – спросила я.
– Правда, – подтвердила Сьюзан.
– Прям, по-настоящему?
– Мне очень жаль.
– Жаль? Уверена? – спросила я.
А было ли мне жаль? Как-то казалось, что да. Да было ли? Мама же меня ненавидела.
«Ты нас больше никогда не увидишь», – сказала я ей тогда, в Лондоне, неделю назад. И она ещё уточнила, мол, точно?
Выходит, что точно.
– Ну, счастливым такое разрешение дела не назовёшь, – проговорила Сьюзан. – Пожалуй, могло быть и хуже, но и так тоже несчастье, а поэтому да, мне жаль. Хорошо, конечно, что разрешилось хоть как-то. Теперь ведь ваша мама не сможет вам навредить.
– Теперь не сможет, – подтвердила я. Даже не знаю, могло ли у нас с мамой разрешиться счастливо. Всегда хотелось верить, что да – оно и понятно, всё-таки мать, – но до конца как-то не верилось. Я повернулась к Джейми. – А ты чего плачешь? Мама нас ненавидела. Она сама так сказала.
Джейми всхлипнул ещё громче.
– Я её любил, – проныл он.
Джейми – он добрее меня. И маму он, наверное, в самом деле любил. А я не любила. Хотелось бы, но нет. Больше всего на свете хотелось бы, чтобы она меня любила. Но нет.
Я снова подняла глаза на Сьюзан.
– Что мне положено сейчас чувствовать?
Наверно, нормальная дочь чувствовала бы горе. Но теперь, когда мама умерла, я больше не была никому дочерью.
И никакого горя не чувствовала. Да и счастья особого тоже. Или злости. Вообще ничего.
Сьюзан протянула ко мне руку поверх узенькой спинки Джейми и сжала мою ладонь.
– Что само чувствуется, то и хорошо.
– А как назвать, когда ничего не чувствуется?
– Потрясением, – ответила Сьюзан. – Когда я узнала, что моя мать умерла, я тоже испытала потрясение.
Я уставилась на неё.
– А когда твоя мама умерла?
– Несколько лет назад. За пару-тройку месяцев до Бекки.
Бекки, лучшая подруга Сьюзан, умерла от пневмонии за три года до начала войны. Это мне было известно. Сьюзан и Бекки жили вместе, и дом Сьюзан, который на днях разбомбило, изначально принадлежал Бекки. Она же подарила Сьюзан Коржика.
– Обе смерти стали для меня тяжёлым испытанием, – продолжала Сьюзан. – Чувства по поводу маминой были особенно сложными.
Я отпустила её руку и спросила:
– А как про нашу маму узнала леди Тортон? – Вплоть до прошлой недели мы целый год ни словечка от мамы не слышали, несмотря на все наши письма, Сьюзан и мои. Пока она собственной персоной не явилась к нам и не утащила нас с Джейми обратно в Лондон.
– Я ведь сообщила в Добровольческую службу её новый адрес, – ответила Сьюзан, – и одна из наших лондонских ячеек вышла на леди Тортон. Видимо, они просматривают списки убитых.
Женская Добровольческая служба выполняла всякую военную работу. Сьюзан была её членом, входила в нашу местную ячейку. А леди Тортон этой ячейкой руководила и, в частности, несла ответственность за эвакуированных вроде нас с Джейми.
Сьюзан снова потянулась к моей руке, но я убрала ладонь. Джейми всё не прекращал рыдать. Мне хотелось его успокоить, но внутри было пусто. К тому же, что мы теперь такое, когда мамы больше нет? Можем ли мы оставаться у Сьюзан? Считаемся ли мы в эвакуации?
– Что теперь? – спросила я.
Сьюзан задумалась.
– Не знаю, – сказала она наконец. – Я спрошу у леди Тортон, как нам с этим разобраться.
Я молча хлопнула глазами.
Сердце ёкнуло.
Такого ответа я не ожидала.
Такого ответа я не хотела.
«Разобраться».
Уже само это слово было наполнено тревогой. А за ним так и нахлынуло – точно панический вал. И вот этим волнением меня захлестнуло, сбило с ног.
Где я могла раньше слышать это слово?
Сьюзан не ответила, мол, ты не волнуйся. Не сказала: «Разумеется, вы останетесь жить у меня». Не сказала: «Я прослежу, чтобы вы не остались без присмотра».
А ведь в тот день, когда она спасла нас от мамы во второй раз, когда её дом разбомбило, она всё это сказала. Сказала, что мы останемся вместе, будем с ней навсегда.
И я ей поверила.
Врала, значит? Или со смертью мамы всё изменилось?
– Есть название для детей, – спросила я, – у которых родители умерли?
Сьюзан сглотнула.
– Сироты.
Сироты. Мы с Джейми теперь сироты, а не эвакуированные. И леди Тортон за нас больше не отвечает. Сьюзан нам больше не поможет. С сиротами другая история.
Грудь пронзила резкая боль. Похуже, чем любая косолапость – от ноги так больно никогда не было. Я сильнее сжала Джейми в объятиях. Что бы ни случилось, мы будем вместе. Никому не дам нас разлучить.
– Я скоро снова смогу ходить, – сказала я, – буду полезной.
Сьюзан опустила глаза.
– Восстановление займёт несколько месяцев, – проговорила она. – Сама же знаешь.
– Я упорная, – сказала я.
– Упорная, ещё какая, – подтвердила Сьюзан, – но упорством рану не залечишь. Не знаю вообще, выпустят ли тебя из больницы, если вдруг надо будет уехать.
– Мне надо будет уехать? Уже?
Час от часу не легче.
– Нет, нет, что ты, – спохватилась Сьюзан несколько растерянно. – Я имела в виду на похороны. Если будут. Ну или что мы там сделаем.
«Похороны». Очередное новое слово. Вот уже год мы со Сьюзан, а столько ещё в мире незнакомого. Мама по части слов не напрягалась, а самостоятельно расширить кругозор, глядя из окна четвёртого этажа, можно лишь до какого-то предела.
«Разобраться». «Строимся в шеренгу вдоль стены, – сказала нам тогда, в прошлом сентябре, леди Тортон своим жёстким тоном суровой командирши. – Сейчас будем разбираться».
Мы только что сошли тогда с поезда, который эвакуировал нас в этот мелкий городишко из Лондона. Ну и стояли, гурьба мелких грязных оборванцев, а мы с Джейми – самые грязные и оборванные. Моё стремление сбежать из дома чуть не свело меня в могилу. Кривая нога кровоточила и болела так, что колени дрожали. А местные ощупывали нас взглядами с ног до головы и один за другим проходили мимо.
Нас с Джейми не хотел никто.
И вот теперь меня снова отправляют туда, только в одёжке почище. И с гипсом.
– Ладно, ты, наверно, иди, – сказала я Сьюзан и повернулась к ней спиной. – Тебе же надо идти разбираться.