Это бета-версия LiveLib. Сейчас доступна часть функций, остальные из основной версии будут добавляться постепенно.
Автор, ранее уже судимый, решительно отметает малейшие поползновения кого бы то ни было отождествить себя с героями этого романа.
Организаций, министерств и ведомств, подобных Синдикату, существует великое множество во всех странах.
Персонажи романа – всего лишь рисованные фигурки, как это и полагается в комиксах; даже главная героиня, для удобства названная моим именем, на самом деле – набросок дамочки с небрежно закрашенной сединой. И все ее муторные приключения в тяжелой стране, давно покинутой мною, придуманы, взяты с потолка, высосаны из пальца. Нарисованы.
Сама-то я и не уезжала вовсе никуда, а все эти три года сидела на своей горе, любуясь башнями Иерусалима, от которого ни за какие деньги не согласилась бы отвести навеки завороженного взгляда…
Утром Шая остановил меня на проходной и сказал, чтобы я передвинула стол в своем кабинете в прежнее положение, а то, не дай Бог, в случае чего, меня пристрелят через окно в затылок.
Решив побороться за уют на новом месте, я возразила, что если поставить стол в его прежнее положение – боком к окну, – то мне, в случае чего, отстрелят нос, а я своим профилем, в принципе, довольна.
Мы еще попрепирались немного (мягко, обтачивая друг на друге пресловутую библейскую жестоковыйность), но в иврите я не чувствую себя корифеем ругани, как в русском. В самый спорный момент его пиджак заурчал, забормотал неразборчиво, кашлянул, – Шая весь был опутан проводами и обложен рациями. Время от времени его свободный китель неожиданно, как очнувшийся на вокзальной скамье алкоголик, издавал шепелявые обрывистые реплики по-русски – это два, нанятых в местной фирме, охранника переговаривались у ворот. Тогда Шая расправлял плечи или переминался, или громко прокашливался, – словом, совершал одно из тех неосознанных движений, какие совершает в обществе человек, у которого забурчало в животе.
Часом позже всех нас собрали в «перекличке» для еженедельного инструктажа: глава департамента Бдительности честно отрабатывал зарплату. А может, он, уроженец благоуханной Персии, искренне считал, что в этой безумной России каждого из нас подстерегают ежеминутные разнообразные ужасы?
В случае чего, сказал Шая, если будут стрелять по окнам кабинетов, надо падать на пол и закатываться под стол.
Я отметила, что огромный мой стол, в случае чего, действительно сослужит хорошую службу: под ним улягутся в тесноте, да не в обиде все сотрудники моего департамента.
Если будут бросать в окна бутылки с «коктейлем Молотова», продолжал он, всем надо спуститься на первый этаж и выстроиться вдоль стены в укрепленном коридоре возле департамента Юной стражи Сиона. Не курить. Не разговаривать. Соблюдать спокойствие. А сейчас порепетируем. Па-ашли!
Все шестьдесят семь сотрудников московского отделения Синдиката гуськом потянулись в темный боковой коридор в отсеке Юной стражи Сиона. Выстроились вдоль стены, негромко и невесело перешучиваясь. Постояли… В общем, все было как обычно – очень смешно и очень тошно.
Прошли минуты две.
Все свободны, сказал Шая удовлетворенно. В его идеально выбритой голове киллера отражалась лампа дневного света, густые черные брови шелковистыми гусеницами сползли со лба к переносице. Пиджак его крякнул, буркнул: «Коля… жиды в домике?.. дай сигаретку…»
За шиворотом у него жил диббук, и не один…
О том, что в моей новой должности ключевыми словами станет оговорка «в случае чего», я поняла еще в Иерусалиме, на инструктаже главы департамента Бдительности Центрального Синдиката.
Мы сидели за столом, друг против друга, в неприлично тесной комнатенке в их офисе в Долине Призраков – так эта местность и называлась последние несколько тысяч лет.
Глава департамента выглядел тоже неприлично молодо и легкомысленно. Была в нем сухопарая прожаренность кибуцника: выгоревшие вихры, брови и ресницы, и веснушки по лицу и жилистым рукам. Меня, впрочем, давно уже не вводили в заблуждение ни молодость, ни кибуцная затрапезность, ни скромные размеры кабинета. Я знала, что это очень серьезный человек на более чем серьезной должности.
На столе между нами лежали: ручка, затертая поздравительная открытка и ежедневник за 97-й год…
– …и ты должна быть начеку постоянно, – говорил он. – Проснулась утром, сварила кофе, выгляни между глотками в окно: количество автомобилей во дворе, мусорные баки, кусты, качели – все ли так, как было вчера?.. Перед тем, как выйти из квартиры, загляни в глазок: лестница должна хорошо просматриваться… Не входи в лифт на своем этаже, поднимись выше или спустись на пролет. И ни с кем в лифт не входи – ни со старухой, ни с ребенком, ни с собакой… Да: и общественный транспорт в Москве для тебя заказан, – только автомобиль с личным водителем.
Заметил тень усмешки на моем лице, согласно усмехнулся и кивнул на стол:
– Возьми эту ручку… отвинти колпачок…
Из отверстия выскочили и закачались две легкие пружинки.
– Это бомба, – сказал он. – На такой подорвался наш синдик в Буэнос-Айресе, в семьдесят третьем… А теперь возьми открытку: она пришла по почте в день твоего рождения вместе с десятком других поздравлений.
Я заглянула в створчатую открытку с медвежонком, улетающим на шаре. Внутри было размазано небольшое количество пластилина с вмятой в него металлической пластиной.
– Это бомба, – повторил он ровно. – На такой подорвался наш синдик во Франции, в восемьдесят втором. Теперь ежедневник…
Я взяла блокнот, пролистнула несколько страниц. Со второй недели ноября и насквозь в толще всего года было вырезано дупло, в котором змейкой уютно свернулась пружина.
– Это бомба, – продолжал он. – На такой подорвался наш синдик в Уругвае, в семьдесят восьмом…
Я подняла глаза. Парень смотрел на меня пристально и испытующе. Но была еще в его взгляде та домашняя размягченность, по которой – будь то в стычке или душевной беседе, неважно, – я отличаю соотечественников, где бы они мне ни встретились.
Елки-палки, подумала я, не отводя взгляда, что ж я делаю?!
– Ничего-ничего, – он ободряюще улыбнулся. – Возьми-ка… – и подал брелок, крошечный цилиндр из какого-то белого металла. – Вот, в случае чего, когда входишь в темный подъезд или в подворотню… Да не бойся, это всего лишь лазерный фонарик. Срок годности – десять лет.
…Я вышла из офиса Синдиката и перешла на противоположную сторону улицы, где под огромным щитом, возвещавшем о сроках сдачи трамвайной линии на этом участке пути, под тентом своего обшарпанного шляпного лотка сидел на высоком табурете толстый старик. Я уже примеривала здесь шляпы – неоправданно, на мой взгляд, дорогие. Даже на уличном прилавке цены соответствовали этому респектабельному району Иерусалима, где жили потомки давних переселенцев, «старые деньги», черт их дери.
Я и в этот раз сняла с крючка широкополую шляпу из черной соломки. Старик тут же услужливо придвинул ко мне небольшое круглое зеркало на ржавой ножке.
Да… мое лицо всегда взывало к широким полям, всегда просило шляпу. Черную шляпу, которая, впрочем, облагораживает любое лицо.
В зеркале, из-под обвисших крыльев дохлой черной чайки смотрела на меня (вот достойная задача для психоаналитика!) – всегда чужая мне, всегда незнакомая женщина… Я – чайка! чайка!
– Тебе страшно идет… – произнес старик. Видно было, как он страдал от жары. Пот блестел у него на лбу, скатывался по седой щетине к толстым губам и уже пропитал линялую синюю майку на груди и на брюхе. – Страшно идет!
– Положим… Сколько же?
– Видишь, она одна такая. Она и была всего одна. Ждала тебя две недели.
– Ты еще спой мне арию Каварадосси, – сказала я бесстрастно, только так с ними и надо разговаривать, с этими восточными торговцами. И шляпу сняла, чтоб не думал, что я прикипела к ней сердцем. – Так сколько?
– Причем, взгляни – какая работа: строчка к строчке, и ты можешь мять ее, сколько хочешь, ей ничего не сделается.
– Короче! – сказала я.
– Семьдесят.
– С ума сойти! – Я опять надела шляпу. Она действительно чертовски мне шла. Впрочем, мне идут все на свете широкополые черные шляпы. – За семьдесят она и тебе пойдет.
– Меньше невозможно. Это ручная работа.
– А я думала – ножная… Возьму, пожалуй, эту кастрюлю для разнообразия гардероба. За сорок.
– Издеваешься?! Смеешься над людьми, которые тяжким трудом, в ужасных условиях…
– Нет, не за сорок, конечно, это я загнула. За двадцать пять…
Я сняла шляпу и положила на фанерный прилавок.
– Постой! – он понял, что я собираюсь уйти. – Могу сбавить пять шекелей просто из симпатии. Она тебе очень идет. Я глаз не могу отвести.
– В твоем возрасте это вредно. Если сейчас ты не отдашь мне этот ночной горшок за сорок шекелей, разговор окончен.
– Забирай за шестьдесят пять и будешь меня благодарить!
– Я уже благодарна тебе по гроб жизни, ты меня развлек. Накрой своей шляпой знаешь что? Сорок пять шекелей – звездный час этой лохани, и не отнимай моего драгоценного времени.
– Шестьдесят пять, и разойдемся, довольные друг другом!
– Я и так довольна. Мой-то кошелек при мне. А ты торчи здесь, на солнцепеке, до прихода Машиаха.
И повернувшись, под призывно возмущенные его вопли – вот теперь главное не оглядываться, тем более что в кошельке у меня всего тридцать пять шекелей, а надо еще домой возвращаться, – бодро пошла прочь…
Но шагов через пятьдесят остановилась у ближайшего кафе и села за плетеный столик, вынесенный в тень старого могучего платана.
В три часа дня, в вязкую августовскую жару я была единственной чуть ли не на всей улице, если не считать старика-шляпника и легиона неустрашимых кошек, которых в изобилии плодит Иерусалим.
– Кофе… двойной, покрепче… И коньяку плесни…
– Сей момент, гевэрет! – воскликнул бармен и принялся весело насыпать и смешивать, звякать ложечкой, нажимать на рычаг кофейного аппарата… При этом он успевал приплясывать, подпевать музыке, отщелкивать пальцами ритм на всем, что под руку попадется. Его темные кудри библейского отрока с картины художника Иванова были щедро умащены какой-то парфюмерной дрянью, какой любят намазывать свои овечьи руна местные юнцы и юницы…
Из-под тента лотка, под щитом, с которого на прохожих мчался, чуть ли не вываливаясь за край, будущий трамвай, похожий на удава с глазами красавицы-японки, за мной наблюдал толстый шляпник. С видом последнего иудейского пророка он восседал на табурете и делал мне какие-то знаки. Я достала из сумки очки, надела их и расхохоталась: старая сволочь, он показывал оттопыренный средний палец правой руки, – очевидно, потерял надежду залучить меня под свою шляпу.
Я смотрела на неугомонные руки парнишки-бармена, вдыхала облачко ванили, поднятое брошенным на блюдце кренделем, и думала – что я делаю, что я делаю?!
Эта тихая улица, кренящаяся вправо, словно стремилась улечься в отросшую тень своих туй и платанов, весь этот город на легендарных холмах, с его ненадежными домами, мимолетными людьми, вечными оливами, синагогами, мечетями и церквами… – весь этот город, колыхаемый сухими струями горного воздуха, пришелся мне впору, тютелька в тютельку, – натягивался на меня, как удобная перчатка на руку.
Мне было привычно ловко, привычно жарко и привычно лениво в этом городе, и – видит Бог! – дорога к этому кафе в Долине Призраков заняла у меня не так уж и мало лет.
Так что же, черт меня возьми, я опять делаю с нашей жизнью?!
Ночью я поднялась попить, прошлепала в кухню, босыми ступнями выглаживая теплый камень пола. В темноте на журнальном столике белела газета со вчерашними тревожными новостями. С более чем обычно тревожными новостями…
Выглянув в открытое окно, я вдохнула глубину августовской ночи в безмолвном расцвете звездных полян. Далеко внизу цепочка мощных фонарей выжгла гигантскую петлю дорожной развязки Иерусалим – Мертвое море. Налево, мимо белеющей срезом снятой груди холма пойдет новая дорога на Самарию… Над Масличной горой вдали – желто-голубое облако огней. Легчайшая взвесь предрассветной тишины… Уже и подростки разошлись по домам после бурных часов еженощной свободы. Нет более благостного места в мире, чем эта земля накануне очередной войны…
Я вернулась в комнату, бесшумно легла. До утра оставалось дотянуть часа три…
– Ну? – тихо спросил рядом внятный голос мужа. – Третью ночь колобродишь. Так же спятить недолго! Ну их к черту, эти деньги! Жили до сих пор, с голоду не помирали, подаяния не просили…
– Да, – глухо подтвердила я.
– Представь эти долгие зимы, слякоть, тусклую тьму…
– Представляю.
– …давку в метро, огромный неохватный город, хамство российское, милицию-прописку… И нашу беспомощность и бесправность…
– Еще бы!
– …к тому же и службу с утра до вечера…
– Да.
– …быть заложником организации, а значит, идеологии. С чего бы ты, вольный разбойник, вдруг встанешь под знамена? Ну их к черту, все они друг друга стоят!
– Вот именно.
В темноте, как слепец, он провел ладонью по моему лицу.
– Значит, отказываемся. Да?
– Да.
– Решено?
– Решено.
– Ну, и молодец. Спи…
Не продремав ни минуты, утром я набрала номер департамента Кадровой политики Синдиката.
– Я все взвесила… – сказала я. – Благодарю за предложение, весьма заманчивое и лестное… Надеюсь, вы правильно меня поймете… Видите ли, род моих занятий вряд ли совместим с обязанностями…
– Не понял! – отрывисто буркнули в трубке. – Род моих занятий любит ясность. Ты согласна или нет?
Я оглянулась на мужа. Он стоял, сцепив обе руки замком, показывая мне молча: «Будь тверже!»
Я отвернулась. В окне виднелся краешек сосновой рощи на соседнем холме с двумя кибитками пастухов-бедуинов, вдали – гора Скопус с башней университета, соседняя арабская деревня, торопливо заставленная коробками недостроенных домов… И надо всем – пустынное небо с прочерком шатуна-коршуна… Все то, на что я смотрю уже десять лет. Десять лет…
– У меня ни минуты нет на твои «пуцы-муцы»! Сейчас ответь – согласна ты или нет?
– Согласна, – сказала я.
За неделю до отъезда, посреди растерянной суеты сборов, бессмысленных покупок, беспомощной беготни и ежедневного подписывания неисчислимых и нечитаемых мною бумаг в Долине Призраков (так что я б уже и не удивилась появлению призраков в моем помутневшем от жары и напряжения сознании), – нам удалось вырваться в Хоф-Дор, тем самым хоть на два дня оборвав затяжную истерику четырнадцатилетней дочери, не желавшей уезжать «ни в какую вашу дурацкую Россию».
Мы любили этот изрезанный кружевными петлями берег Средиземного моря между Хайфой и Зихрон-Яаковом; под высоким горбом ракушечного мыса – неглубокую бухту, на дне которой в ясную погоду видны ноздреватые базальтовые плиты, развалины затонувшего финикийского города. Любили круглые белые домики-«иглу» на травяных лужайках среди неохватных старых пальм; неказистый, окруженный частоколом деревянных кольев, воткнутых в песок, «Бургер-ранч», с колченогими скамейками и столами, – весь этот пляжный рай в двух босых шагах от моря, с его самозабвенной, переменчивой, неугомонной игрой синего с бирюзовым…
И все два дня плавали до изнеможения, до одури, безуспешно пытаясь смыть с души тягостную двойную тревогу – в ожидании «нашей» России и в ожидании нашей здешней неминуемой войны, которая уже набухала, уже сочилась гноем из всех старых ран и запущенных нарывов…
Дочь оплакивала свою жизнь.
– Вы – эгоисты! – кричала она. – Через три года я буду старая, понимаете?! – старая и всем здесь чужая!
Вечером она бродила по воде в длинной юбке, путаясь в тяжелом подоле, и до поздней ночи сидела, с несчастной прямой спиной, на горбу ракушечного мыса, глядела в море и тосковала – впрок…
Из влажной глубины ночи с ропотом рождалась волна, быстро перебирая валкий гребень лохматыми лапами белой пены, шеренгой катилась к нам, но выдыхалась, таяла и к берегу доплывала тончайшей кружевной шалью, фосфоресцирующей в латунном свете луны… А за ней, рыча, уже бежала другая шеренга дружных болонок из пены, и бесконечный их бег сминал любую надежду, любую робкую надежду на отмену неотвратимого…
…Наутро мы уезжали.
В последний раз сбегали искупаться «на минутку» и часа полтора никак не могли расстаться с морем. Наконец я повернула, поплыла к берегу в кипящей солнечными иглами воде, и с каждым подъемом на гребень волны медленно приближалась огромная пальма на берегу, взмывая в небо и опускаясь, взмывая и вновь опускаясь…
Я плыла над черными базальтовыми плитами, над развалинами финикийского города, бытовавшего под этим небом и упокоенного на песчаном дне в такой глубине времен, о которой могли рассказать – и неустанно рассказывали – только эти волны. Я плыла, пока не нащупала ногами дна, встала и побрела, отирая ладонями мокрое лицо…
Мои на берегу размахивали руками, указывая куда-то вверх. Я закинула голову: два дельтаплана парили в дымной голубизне – белый, с оранжевыми полосами, и желтый, с зелеными. Казалось, они играли в какую-то игру, переговаривались, кивали друг другу, над кем-то подшучивали… Их темно-зеленые тени скакали по мелким волнам. Вода подсыхала на моем лице долгими жгучими каплями.
Боже, думала я, что я наделала! Что я наделала…