
Электронная
399 ₽320 ₽
Это бета-версия LiveLib. Сейчас доступна часть функций, остальные из основной версии будут добавляться постепенно.

Ваша оценкаЖанры
Ваша оценка
Блокадные после... Незавершенностью сквозит в названии, недоговоренностью. Однако беглое слово являет умолчание, не умаляющее, а, наоборот, расширяющее смыслы. Что, кто скрывается в тени этого «после»? Дни? Люди? События? Страдания? Воспоминания? Всё вместе? Составитель не ставит перед собой задачи собрать мозаику из разрозненных кусочков опыта про/пере-живания блокады и послевоенных лет. Книга так и остается не более чем сборником статей (докладов) по итогам конференции, проведенной в июне 2018 года в Фонтанном доме, столь не чуждом биографии Санкт-Петербурга.
Перед нами россыпь видений на общем фоне постблокадного Ленинграда: вот осознавший невозможность передачи хаоса катастрофы Шварц; вот отшатывающаяся от Города и возлюбленного Ахматова; вот казнь нацистских преступников – акт правосудия, превращенный в массовое зрелище; вот некий философ и друг Хармса; вот Ольга Берггольц, признанная и почитаемая, но раскалываемая внутренним конфликтом и, кажется, так никогда не сумевшая по-настоящему пережить блокаду; вот (самое жгущее) ребенок, выживший в смертную зиму в Ленинграде, потом попавший в эвакуации в Сталинград (!), а в послевоенные годы мучимый непониманием, как с этим приобретенным новым знанием о себе, о человеке, о советской нашей родине жить дальше; вот бесчинствующая в Ленинграде банда совершенно социопатических подростков; вот темный, ненастный город с маленькими человечками на фоне нависающих архитектурных громад в литографиях А. Л. Каплана; вот проект памятника обороне Ленинграда, задуманный в 1942 году (!), автору которого суждено умереть весной 1943 года в блокадном городе.

Это не просто книга, это сборник научных статей по теме блокады. И предназначен он для тех, кто уже многое прочитал, и хочет почитать глубокий анализ.
Статья про казнь понравилась, хотя мне пришлось искать видео, чтобы понять конфигурацию. Статья про Берггольц была мной не понята - надо знать биографию Ольги, читать её блокадный дневник, чтобы осмысленно читать анализ её слов и слов её ближайшего окружения. То же самое могу сказать про статью о спасшем архивы Хармса. Я потратила больше времени на ликбез в Википедии, чем на прочтение самой статьи, и все равно не смогла её полностью осмыслить.
Таким образом, книга написана для весьма узкой аудитории, и, кажется, я в неё не вошла. Жаль, ибо тема затронута интересная.

Когда начинаешь читать документальную книгу о блокаде, последнее, что хочешь увидеть в ней - это ныне модные словечки из разряда заимствованных слов. Рунглиш - зло, указывающее чаще всего на бедность автора в плане скудности его словарного запаса. Барскова филигранно, с упоением пичкает свой текст умными фразами, не задумываясь о его композиции и, как она выражается, монтажности. Рунглиш имеет место быть только тогда, когда сие помогает раскрыть персонажа, отражает особенности его речи. Здесь речь идёт о документальной книге. О блокаде. Хотелось просто отложить эту книгу, я думал, что и дальше будет это мучение для глаз и ума, любящих красивые, богатые тексты. Благо, Барскова занимает своим словоблудием небольшое количество сборника. Другие авторы в сборнике пишут в разы спокойнее, мягче, лучше, мелодичнее, об основном, а не о воде.
Барскова же решила блеснуть знанием редких исторических терминов, мол, смотрите, я историк. Ни в одном учебнике нет такого пафоса и выпячивания себя.
Если о содержании, то книга неплохая, вроде как отражающая воспоминания блокадников о своей жизни после неё. Неприятно впечатлила Ахматова, в воспоминаниях Берггольц она сказала: "Ненавижу Сталина, ненавижу Гитлера, ненавижу тех, кто бросает бомбы на Ленинград, и на Берлин". Эм, что, простите? То есть, наших солдат она тоже ненавидела? За то, что они ответили на удар врага? Вероятно, эта тётка из тех, кто был бы рад, сдай Ленинград. Уважения к ней теперь просто ноль. Почти всю блокаду прожила в эвакуации, жила на нашей земле, и ненавидела, видите ли, нас же за то, что воевали с захватчиками. Адекватности ни в одном глазу.
Блок "Массовое зрелище 5 января 1946 года" пера Поздняковой пропитан откровенным негодованием насчёт советского правительства и его решений. Она открыто ставит оценку тем событиям, что не может позволить себе ни один уважающий себя историк, ибо документальная книга - это учебник, который должен содержать факты, а не личные мнения и рассуждения автора. Позднякова негодует из-за расстрела немцев возле кинотеатра "Гигант", помимо этого, в строках сквозит лёгкое осуждение тех, кто тогда радовался казни палачей.
Самым удачным стал кусок про Берггольц.
В целом, интересно было почитать о других людях, о том, как они пытались отойти от страшных событий, начать жить новой жизнью. Для ознакомления книга вполне хороша.

Ее вхождение в жизнь послеблокадного Ленинграда усиливало остроту ее оценок произошедших в блокадном городе и в людях изменений. 21 сентября С. К. Островская, записала ее монолог: «Я не знаю, как можно здесь жить. Здесь же никого нет! Город совсем пустой, совсем. На чем все держится – непонятно. Зато ясно видишь, что до войны все, видимо, держалось на нескольких старичках. Старички совсем умерли – и духовная жизнь совсем прекратилась. Здесь же действительно никого нет. И дышать нечем. В городе только призраки… Случилось ужасное за это время. О людях, которых я привыкла уважать, любить, смотреть на них как на настоящих людей, узнаешь теперь такое… Как страшно обнажились люди во время вашей великой блокады!.. И какой звериный лик проступил, нет, не звериный, хуже… О Ленинграде написано много, но все не так, все какие-то меридианы или вроде… (Это о поэме Веры Инбер «Пулковский меридиан» – Н.П.)
Через день, 22-го сентября, записывает Л. Шапорина: «Встретила на улице АА… Впечатление от города ужасное, чудовищное. Эти дома, эти два миллиона теней, которые над нами витают, теней, умерших с голода, этого нельзя было допустить, надо было эвакуировать всех в августе, в сентябре. Оставить пятьдесят тысяч, на них хватило бы продуктов. Это чудовищная ошибка властей. Все здесь ужасно. Во всех людях моральное разрушение, падение.
Все немолодые женщины ненормальные. Со мной дверь в дверь жила семья Смирновых, жена мне рассказала, что как-то муж ее спросил, которого из детей зарежем первым. А я этих детей на руках нянчила. Никаких героев здесь нет. И если женщины более стойко вынесли голод, все дело тут в жировых прослойках, в клетчатке, а не в героизме… Все здесь ужасно, ужасно…»[32] «Страшный призрак, притворяющийся моим городом», – напишет она в эти дни.
Это была трезвая вполне объективная оценка блокады – не как героического подвига, а как ошибки властей, поставивших своего рода эксперимент над городом, обрекавшим его на гибель. Она не приемлет никакой пафос, считая его оскорбительным: «вашей великой блокады», – саркастически бросает она в разговоре с Островской, и это ее реакция на официальный пафос газетных статей.

Не смотря на возникновение памятников, живая, неофициальная послеблокадная память оказалась непрошенной и невысказанной в официальном мире послеблокадного города. Здесь мне представляется нужным вернуться к, возможно, главному, самому «очевидному» блокадному «после», не затронутому в нашем сборнике напрямую: с 1946 года до смерти Сталина, по сложному сплетению политических интриг велась кампания, которая воспринималась городом тогда (и легендарно воспринимается по/сейчас), как наказание города за блокаду, за его отдельную судьбу.
Были жестоко «наказаны» самые разные институции, также наказанию подверглась явления символические, например писательская слава города: в первую очередь речь идет о кампании против ленинградских журналов, против Зощенко и Ахматовой (при этом наказание парадоксально обошло ту же Берггольц).
То, что «Ленинградское дело» воспринималось в городе как явление политического наказания и символического возмездия одновременно, из синхронных источников понять не просто, так как их мало: кто бы тогда осмелился открыто писать об этом? Где искать формы культурной репрезентации блокадного дела? Они странны, глухи, опосредованы: перед нами возникают палимпсесты и сложные кодировки смыслов.

Глядя на своего отца и его сослуживцев, после войны находящихся в состоянии постоянного запоя и «непристойных» офицерских застолий, Мила чутко замечает, что эти люди продолжают «воевать» до сих пор: «А они все воюют и воюют. Сто наркомовских грамм – и в бой! Сто грамм – и в бой! А против кого? Да против нас, кто слабее и не может дать отпор». На одной из таких пирушек, когда Мила в ответ на требования пьяных офицеров пересказать им работу Сталина «Вопросы языкознания» отказалась это делать, сослуживцы ее отца стали оскорблять девочку и ее мать, проводя глубокое различие между теми, кто «нюхал порох» и кто «не нюхал»:
«И тогда они вспомнили, что они за нас, тыловых крыс, кровь проливали… в окопах мерзли, друзей теряли, Родину защищали, народ спасали <…> Нас стали сравнивать с фронтовыми бабами, что они настоящие бабы, а мы «ни рыба, ни мясо» <…> Ах, они погибали? А в Ленинграде дохли не только от бомбежек и обстрелов, но и от непомерного голода. И это называется – мы не нюхали пороха? <…> Он [отец] <…> своим господам офицерам позволяет унижать нас. Вот и живу я затюканная, с постоянным чувством униженности и неопределенной вины. Вот только в чем она, моя вина?»



















