
"... вот-вот замечено сами-знаете-где"
russischergeist
- 39 918 книг

Ваша оценкаЖанры
Ваша оценка
Данный текст — не статья в полном смысле слова, а скорее — попытка статьи, на манер цветаевской «Попытки комнаты».
Хотелось в композиционной стройности совместить два жанра: статью, с её глубиной проработки и использованием других материалов, (дневники Цветаевой, письма Ариадны и т.д.) и одновременно, ненавязчиво и чутко сыграть на белых и чёрных клавишах страниц данной книги, выведя определённый узор мелодии души и жизни Мура.
Голубой конус дрожащего света — в сердце.
Словно кто-то открыл окно на заре и затравленный солнечный зайчик испуганно прильнул к груди: дрожит, несчастный, а ты лежишь с книгой на постели с недоумевающей улыбкой и гладишь его, гладишь свою грудь и книгу: что с тобой случилось, милый? Кто тебя обидел?
Свет затих на груди. Рука дрожит на груди.. белая, солнечная.
Читаю первые строки дневника Мура: яркая, синеватая боль узнавания в памяти.
Пронзительное начало «Постороннего» Камю: Сегодня умерла мама.
И ещё, ещё что-то припоминает сердце, не менее грустное, тайное, что-то из Пастернака. «Доктора Живаго».
Небо на заре переливалось голубым огнём, словно разлитый и загоревшийся спирт...
Да, сейчас вспомню что-то самое главное…
Марина в письме Пастернаку писала, что когда родился её сын, в полдень, 1 февраля, во время вьюги за окошком, склянка со спиртом на столе, опрокинулась и загорелась голубым огнём.
Сын родился как бы из голубого огня и колбы, как гётевский Гомункул.
В это же время у Пастернака дома опрокинулась спиртовка и загорелась.
Мальчик родился с пуповиной, перевившейся через его шею: жуткое предзнаменование.
Пастернак, провожая Марину и её сына в эвакуацию, дал ей верёвку, перевязать набухший, как бы беременный чемодан.
Натянул верёвку в руках, и с улыбкой грустной, заметил: крепкая, хоть вешайся…
На этой верёвке Марина и повесилась в сумерках сеней, на ржавом гвозде, приготовив для сына жареную рыбу.
Этот странный факт многих смутит, по крайней мере тех.. кто не пытался покончить с собой.
Надежда Тэффи вспоминала, как во время революции, молодого матроса вели на расстрел по лужам, и он обходил их, боясь запачкаться и промочить ноги, словно бы думал жить ещё долго.
Эта рыба, быть может преследовала сына Марины во снах, и не только, но об этом позже.
По крайней мере здесь инфернальная психология сердца поэта во тьме: та, чьё имя — морская, вовсе не отдавала последнюю дань быту, с которым боролась всю жизнь, отвоёвывая место для бытия.
Нет, и вовсе не думала она, что Мур сможет съесть эту рыбу.
Тут что-то другое… Однажды в церкви у Марины был духовный экстаз а-ля св. Тереза: она вознеслась к голубому куполу, и плыла над головами людей и ангелов, как рыба…
Рыбе, русалке, что стала дочерью воздуха, не дали плыть и причинили ей ад и огонь: Марина вознеслась в воздух — физически, замерев в нём навсегда, на тонком, молящемся луче верёвки.
Стоп, а где же главная тайна, о которой ещё никто не знает?
Всё просто: Мур был сыном Пастернака.
Нет, зачала Марина его от Сергея Эфрона. Но..
В то время Марина была влюблена в Пастернака и вела с ним оживлённую переписку: соприкасались не тела, но души, слова: тёплая плоть души на простынях смятых листов.
Это удивительно, здесь есть какая-то доязыческая тайна: так в древности женщины зачинали от солнца, шума листвы и птиц, в которых превращались боги.
Как и в сказке Пушкина, Марина родила странное существо: она его называла — зверобушек.
Воробушек, и что-то ещё, звериное. Она называла сына — Мур.
Ассоциативная, пушкинская цепь, на поэтическом, генеалогическом древе, чьи ветви тянутся к Пастернаку: Борис, Барс, Барсик, Мурзик, Мур. А ещё — Максик.
Но это чуть позже, когда кучерявый, как взошедшее осеннее солнце, сын, стал похож на её любимого друга — Макса Волошина.
Удивительным образом, взросление Мура отразило на себе физические и духовные качества её друзей, которых она любила.
Примечательно, что в конце своей жизни, Мур стал странно походить.. на Константина Родзевича, который признался перед смертью, что Мур, возможно, его сын.
Вот так просто, Марина разрушила преграду меж любовью и дружбой, телом и душой.
Пастернак чувствовал этот спиритуалистический секс переписки, испугавшись его, попятившись крыльями в синеве, как пловец, узревший русалку.
Марина, как крылатая Амазонка, взяла от мужчины своё, солнечное, и оставила беспомощного мужчину в недоумении на берегу белого, недописанного листа в приливе синевы тёмных строк.
Пастернак писал в начале «Доктора Живаго» о мальчике, одиноко взошедшего на могильный холмик матери.
Эти строчки перекликаются со стихом Цветаевой.
Дневник юного сына Цветаевой начинается так:
За эти 5 дней произошли события, потрясшие и перевернувшие всю мою жизнь: 31 августа мать покончила с собой.
Далее приводятся 3 предсмертных письма Марины: сыну, поэту Асееву и эвакуированным.
По своей тональности эти письма похожи на письма к миру — Эмили Дикинсон.
Самое пронзительное — сыну: огляд сердца Эвридики, назад, на свою прошедшую жизнь.
Всё. Мир разрушился и рай облетел осенней листвой.
Пещера Эвридики обвалилась, засыпав под собой самых близких: дочку Алю, в застенках, и мужа — тоже, в застенках.
Мальчик остался один, по ту сторону лета, Леты.
Когда в 1939 году Марина с Муром на корабле возвращались в Россию, то вернувшись к вещам в музыкальном салоне, где они временно лежали, она увидела весёлых и танцевавших испанцев, один из которых ножом разрезал её книгу: Экзюпери, Планета людей.
Марина подбежала и вырвала книгу из рук.
Для Мура словно бы кто-то незримым ножом тихо разрезал целый мир, разделяя его с семьёй и прошлым: нельзя было вырвать этот распадающийся на глазах мир, спасти его.
Дневниковые записи — странная вещь: какое-то нежное сумасшествие: письма своему сердцу.
Иногда кажется, что Мур пишет письма.. своей умершей матери.
Марина однажды записала в своём дневнике (как бы пиша своему нерождённому сыну).
Марина, словно нимфа, которую преследовал злой фавн, исчезла, умерла в смерть — стала собой: шумом листвы, дождём, улыбкой сына, когда он спит.
Дальнейшая жизнь Мура, словно поиск Марины, на грани сна и яви.
В этом смысле пронзительны строчки Мура о дожде: он словно бы преследует его первое время после смерти Марины.
Он ещё не знает.. что это Марина с ним рядом, оберегает его.
Дождь колосится рожью голубой, и в этой примятой синеве, идёт Мур, и Марина его обнимает, робко стоит у его окна, как бы стыдясь своей смерти, того, что она — дождь: седая и тёплая голова дождя на коленях сына; влажные руки, поцелованные дождём…
Как-то в детстве, Мур сказал Марине:
Прошло время и ссоры и радости с мамой прошли и она умерла, затихла, как дождь.
Мальчик не умер и вообще в дневнике скрывает свою боль.
После ссоры, в этом слове слышится что-то английское, чужестранное: прости.
Марина хотела ввести Мура в свой круг общения, поэтов, словно сын был её дополнительным, равноправным крылом, как и её друзья.
Но Мур ощущал себя в её компании - ущербным: в нём видели лишь сына Цветаевой. Его - Георгия Эфрона, не видели, словно его и не существовало.
Муру не нравились стихи Марины, его жизнь с ней: он любил стихи Валери и Малларме, рвался к свободе и... словно бы духовно отторгал мать в той же мере, в какой младенец, спелёнутый жарким существованием материнской утробы, словно буйный больной, кричащий что-то невнятное и бессмысленное в припадке боли самой жизни, покидает её плоть.
Марина чувствовала свою вину за его одиночество, слабое здоровье, некую болезненность и прозрачность существования.
Со стороны, он может показаться бесчувственным, посторонним всему миру: не он убился, весь мир убился и убивается в войне: убиваются матери, сыновья..
После одной из ссор в Елабуге, Мур сказал: одного из нас вынесут отсюда вперёд ногами.
Марина записала после одной из таких ссор в дневнике: Бездушный. Физическая энергия и головная.
А душа? Где? Как?
Мур записал в дневнике:
В этом смысле дневник и письма Мура — это роман о подполье души, её затравленностью… жизнью и слишком сильной любовью, не желающей расслышать то, чего хочет, душа.
Цветаева писала: Мальчиков нужно баловать — им, может быть, на войну придётся.
Она словно бы торопилась надышаться своим сыном, зная.. не только свою судьбу, но и его.
Марина его растила сразу, для какого-то грустного рая.
И все её ссоры с сыном напоминали.. муки рождения души в мир: боль и счастье двух существ, по ту и эту сторону жизни — обнялись, невесомо приподнялись над землёй, словно кончилось время, потеряв координаты верха и низа, прошлого и будущего… потеряв себя друг в друге.
Кажется, что душа Марины уже при жизни обнимала душу сына как бы.. из смерти, и душа сына защищалась от души Марины, как ранка защищается от обнажённого мира, со всем его полыханием звёзд, вечерней листвы — голубым пластырем боли, отторжением от мира и даже тела: сплошная душа, кровоточащая, закрывшаяся в себе, как кантовская «вещь в себе».
Любопытно воспоминание Бродельщиковой, в доме которой незадолго до трагедии жили Марина и Мур: ей казалось, что они ругаются за тонкой перегородкой по-еврейски.
Что-то и правда ветхозаветное было в этих ссорах: за ситцевой перегородкой, реял свет и сразу начинались времена Каина и Лилит, Агари и Измаила.
Но матери не стало, и эти голубые корочки боли и льда стали отпадать, на лету отражая прекрасный и яростный мир, обнажая совершенно не защищённую и ранимую душу.
В самой фамилии Бродельщиковых, было что-то не то от немецкого слова хлеб (brot. почти дом хлеба: Вифлеем, с его негативом рождения: не сын родился, но.. мать умерла), не то от брода, в реке смерти - Стикс, текущего среди высоких тёмных елей, через который Марина хотела перейти, укрывшись в смерти от безумия жизни.
(Река Кама в Елабуге)
В любви Марины к сыну было что-то от матери Одиссея, не дождавшись его с войны, покончившей в собой, войдя в воды моря.
Марина пыталась укрыть сына от безумного мира, который уже отнял у неё дочку Ирину: Марина расширила своё материнство и как бы вобрала сына в сумку своей души (Эмили Дикинсон могла бы сказать о Марине, как и о себе: кенгуру, в чертогах красоты).
Мур фактически рос в жаркой утробе души Марины, (его братьями и сёстрами по утробе, были умершие люди: Гёте, Сафо, Байрон, Жорж Санд), расширенной до звёзд.
Душа Марины расширилась в мир в своём метафизическом материнстве, вместившем в себя многие века, подобно солнцу в конце времён: багровым шаром оно поглотило Землю и века.
Любопытно, что и Аля и сестра Марины — Анастасия, в письмах к друзьям, проговариваются о странной, федровой любви Марины к сыну.
И если Аля ревнует к такому мнению своей тёти, которая многое знала лишь по слухам, то сама она говорит, что было в этой любви нечто фрейдистское.
Ревность Али понятна: с неё, на Мура, тотально перенаправилась любовь Марины.
И всё же, разговоры об инцесте — абсолютное непонимание Марины и неуважение к ней.
В современном театре даже ставится пьеса на тему инцеста Марины и сына и имя Марины смешивается с грязью: мёртвый уже человек подвергается травле, как и при жизни: детоубийца, развратница…
Высказывается даже мысль, что именно этот грех повлиял на её самоубийство.
Что интересно, в дневниках Марины, действительно, с юности ещё, есть любопытные мысли о нежности к юношам, вообще к перепаду температур возраста.
Есть даже прелестное воспоминание о том, как в Крыму, когда ей было 17, она провела ночь с мальчиком 12 лет на холме.
Она вспоминала об этом как о рае любви.
Секса не было. Всё было чисто и светло. Марина — дивный андрогин, сама, чуточку мальчик, как бы выключала свет в комнате пола, и отдавалась светлому чувству детства, как утраченному раю, в котором её гомосексуальность имела солипсический наклон крыла духовного материнства.
После смерти Марины, душа Мура оказалась по ту сторону Лета, Леты, словно Одиссей, спустившийся в Аид к тени своей матери.
Отрезанный от мира в Елабуге, он подружился с таинственным «паромщиком» — Боковым, самым близким другом и учеником Андрея Платонова: с ним мальчик мечтает уехать из этого ада в Москву.
Прелестна мальчишеская ассоциативная нить мыслей Мура: немцам удалось бомбить Ленинград. Боков — несоветский элемент, обожает Бунина.. Пойду за мороженым!
В детстве Мур сказал как-то Марине, глядя на косой дождь в голубеющем небе: карусель!
Такое чувство, что мальчик прогуливается с ангелом по парку аттракционов где-то меж адом и раем, держа его за крыло.
Марина лечила печаль — шоколадом. Мур — мороженым.
Мура определяют в детдом в Чистополе. В лучших традициях мальчиков в романе Диккенса, он чудесно отлынивает от работ (в колхозе), где другие гробят здоровье.
Его волнует другое. Для него эта война и колхозы — декорации ада.
Здесь важно сближение с трагедией Марины.
Мур — вовсе не белоручка и не разнеженный барчонок: всё это — поверхностное.
В Муре, после смерти Марины, продолжалась её борьба между бытом и бытием.
Но у Марины были силы бороться, было творчество.
У Мура ничего этого не было: он был похож на есенинского жеребёнка, не поспевающего за поездом.
Вспоминаются слова Марины из письма к Пастернаку: в ответ на слёзы, ты мне — колхозы!
Мур видел, как быт планомерно и хладнокровно убивал его мать: он инстинктивно ужасался не работ, но нечто бессмысленно-тёмного в труде и быте: соучастниках убийства матери.
К слову, именно в Чистополе Марине отказали в работе судомойкой.
Но мало кто знает, что она проработала полдня судомойкой в Елабуге, и ушла, не закончив: устала.
Нет, труда она не боялась, но в то время — она была на грани истощения сил.
Мур не пишет о Марине, но когда накрапывает на окна осень, и он на вечеринке у девочек (нравится одна девятиклассница) объедается мёдом, конфетами, чаем, дождь словно улыбается за окном: мама рядом, и он словно бы с ней говорит.
В этом смысле поражает строчка из письма сестры Али, в ссылке скучающей по братику и пишущей своей тёте: небо полыхает осенью: я только с небом говорю о маме.
Два разговора брата и сестры об умершей матери, обнялись на природе, встретились на ней, словно на далёкой звезде.
С психологической точки зрения любопытен один эпизод: Мура заставили работать над "идиотской общественной нагрузкой" с перепиской детей: оказались недовольны. Х.. с ними.
Пропали две ручки: стибрили малыши. Сволочи! Одну — сам стибрил. Другая — Марины.
И через пару строк: чтобы я сейчас делал с мамой? По существу, она правильно поступила. Дальше было бы только хуже.
Мысль об украденной ручке, пробудила память о матери и робкую боль о ней, тут же попятившуюся: "правильно поступила".
Мур понимает, что если бы Марина была жива, она бы всё также покончила с собой: он мысленно прижимается памятью к ней, тоскуя, но тут же боль утраты наполняет его, и он одёргивает мысль, тоску: иначе он в мыслях пережил бы ещё одно её самоубийство, словно герой Соляриса.
Подобно древнегреческому хору рока в трагедиях, в дневниках Мура нарастают тени войны.
Мур в Москве. Слухи о её взятии, насмешливая прищуринка строк о панике интеллигентов и не только, пораженческие настроения… а мальчишка отдаёт переплести томик Бодлера.
Накупает книг, как мороженое души: Есенин, Ахматова, Андре Жид, Декамерон, Гоголь…
И чудесная с психологической точки зрения мысль через пару страниц: в последнее время много ем. Может будет голод. Наемся прозапас.
Цветаевская кровь: люди продают последнее, книги, драгоценности, запасаются едой, думают о бегстве.. а мальчик, рвётся душой в небеса прекрасного.
В мире рушатся и горят музеи, театры, сжигаются книги… а он всем этим словно бы хочет надышаться.
Марина однажды накупила в Париже много чудесных книг, подошла к столику, как к сокровищу, взглядом обняла их и сказала: нет, ну как я могу умереть, не прочитав всего этого чуда!
Задавали себе вопрос, чтобы вы сделали в последний день конца света?
Мур покупает мороженое и идёт в театр. Всё.
Никакой паники. Обычный день. Марина бы гордилась сыном.
Когда Москве грозило окружение и в городе началась паника, страницы дневника вспыхивают нравственным почерком «Подростка» Достоевского.
В последний миг Мур отказывается от эвакуации в Азию: страх рока и гибели: закольцованность судьбы Марины.
Мальчишка искренне пытается расслышать в своей душе голос бога, чтобы он помог ему с выбором в этом безумии… но бог молчит.
Жизнь бессмысленно сделала круг, как пластинка музыкальная в романе Сартра «Тошнота». Мур любил этот роман.
Он снова в Москве, откуда его спасла Марина, бежав с ним на край света: он дежурил на крышах ночных с друзьями и тушил зажигательные бомбы.
Марина сходила с ума от переживаний и в своём дневнике записала: если бы с ним что-то случилось, я бы не думая вышла в окно 7 этажа.
В Париже, куда так рвалась душа Мура сейчас, Марина записала в дневнике слова маленького Мура: Нужно окончательно убедиться, есть бог, или нет.
Философы, поэты, монахи… решали вопрос бытия бога тысячелетия… но словно не так, не тогда.
И вот, словно настало время для этого, и вся эта тёмная, звёздная тяжесть веков легла на плечи подростка и требует от него решить эту мысль — сейчас.
Эта мысль — симметрична равна жизни: его посещают мысли о самоубийстве. Он оказался в том самом тупике матери.
Записи в дневнике перемежаются с французскими и русскими строчками: он свершает как бы языковое самоубийство, боясь телесного, пятится в теплоту парижского прошлого, где была жива мама и отец был рядом, и сестрёнка.
Пронзительно до слёз: первая попытка самоубийства Марины была именно в 16 лет, в театре, на представлении ростановского «Орлёнка» — револьвер дал осечку.
Мур, цветаевский Орлёнок, бессознательно искал встречи с матерью в смерти: это было его экзистенциальным спиритическим сеансом.
Потрясает обнажённый детский страх потерявшегося в осиротевшем мире ребёнка: боязнь идти рыть траншеи под огнём.. боязнь войны и этого мира.
Тональность слов из романа Агеева "Роман с кокаином": "мама, где я? Помоги, где же ты!!»
Я не сразу понял, чем так потрясает запись от 16 октября 41 г.
А потом вспомнил, с холодком на плечах: в этот день расстреляли отца Мура.
Невероятно, именно в этот день (то самое роковое число — 16), быть может, в тот же час, Муру приходят мысли о расстреле.. его самого, если он дезертирует.
В мыслях он видел, как его расстреливают, а в этот миг расстреливали в застенках его отца: оплакивая по детски себя, он оплакивал и своего отца.
И в конце дня, строчка, достойная Марины и Человека вообще на этой безумной земле: Но я счастлив, пока могу писать и жить.
Жизнь в первый год войны проходит как бы под сенью "Войны и мира" Толстого: вот на улице разорвалась бомба.
Раненые, крики, как ослепшие воробьи, бьются в листве и пыли, а Мур поднимает от всего этого бреда лицо в небеса, и, словно Болконский, любуется высоким синим небом.
Вот новая воздушная атака и Мур устал спускаться в бомбоубежище. Он остался дома: читал, писал, пил чай.
Это юный Болконский 20 века.
А вот уже Пьер: Мур эвакуируется на поезде. Станция — осень.
Интеллигентные люди, голодные, завшивевшие, словно настал конец света: закат — вполнеба!
Варят на костре картошку. Мальчик подмечает их глупые и милые лица.. красные носы, и вкуснейшую еду, как и Пьер в плену, со своей душой, помните? — Вы душу мою бессмертную хотите пленить?
В мае 1922 г. Марина уезжала с дочкой из России на поезде: На всех, на всё, равнодушьем глаз… нельзя ли дальше, душа? Хотя бы в фонарный сток, от этой фатальной фальши.
Когда Мур ехал в поезде на юг, в сторону вечного мая, словно бы ночью раскрылся дневник Марины и на нём, как при проявке фото, стали проступать новые строчки: глаза Мура, в поезде 1941 года, ожили взглядом Марины. В Марине, в том майском поезде, был взгляд Мура.

Период взят после смерти Цветаевой. Мы погружаемся в мир Мура, где он остался совсем один. Он пишет дневники подробно и много. Очень много описания того, что он ест. А ест он постоянно, большой и толстый, потому вечно голодный. Мне понравились его рецензии и заметки о прочитанных книгах, в такие тяжелые времена он продолжает покупать книги и читать. Дает всему интересную, очень взрослую оценку.
Описания быта того времени, его положения, того как жили и выживали очень много. Для исторического контекста книга подходящая. Хотя к концу про булочки читать надоедает. Сегодня я думаю таких рассудительных и самостоятельных в его возрасте нет. Все мельчает.
Книга достойная. Если любите дневники и тот период, то читать нужно. Многое становится понятным о Цветаевой, о советской жизни, о войне.

Звуки граммофона: поёт Тино Росси. Поёт он хорошо. Почему его ругают сторонники «хорошего вкуса»? – Потому что он очень популярен. Всегда найдутся люди, которые скажут: раз популярен – то пошл. Это неверно. А, впрочем, от может быть, действительно пошл и у меня нет вкуса? Чорт его знает.

- Посмотрите на себя тщательно в зеркало. Вы уже начинаете увядать. Вам тридцать лет, но у вас коронка на зубе в нижней челюсти; двух зубов не хватает сверху. Коронка прикрывает мёртвый зуб. Он умер и сгнил. Два зуба умерли, сгнили и были удалены. Ваши морщины – это борозды смерти. Они заменяют собою живую плоть, которая умерла и расплылась. Вся поверхность вашего тела состоит из ороговевших мёртвых клеток: вам об этом скажет любой учебник естественных наук. А потом вы сами весь ороговеете, сгниёте, и вас похоронят с почестями, если вы занимаете подобающее положение в обществе, или выбросят в общую яму, если вы имели несчастье находиться внизу социальной лестницы.

Всё сгнило, мсье, и никому они не интересны больше, эти люди в париках и жабо. Всё сгнило к чорту; так же сгниём и мы.

















