
Книжные ориентиры от журнала «Psychologies»
Omiana
- 1 629 книг

Ваша оценкаЖанры
Ваша оценка
Когда умер Толстой, семнадцатилетний гимназист Витя Шкловский выбежал на Невский проспект посмотреть на рабочую демонстрацию. Хмурые лица, одинаковые серые пальто, людское море и редкие конные жандармы, жмущиеся к гранитному пьедесталу памятника Екатерине. Крики: “Долой смертную казнь! Долой самодержавие!”. Мало кого так провожали: уход Толстого из Ясной Поляны, скоротечная болезнь, смерть взбудоражили не только грамотную публику, а весь народ, бредивший разными идеями, но сходный в одном – так дальше жить нельзя. Об этом написал Толстой, это запомнилось юному Вите Шкловскому: гений писателя способен вызвать революцию. Совсем скоро всё и случилось – и при активном участии самого Шкловского, совершавшего переворот не только в жизни, но и в литературоведении: романы Толстого, то безупречно стройные, то величаво перекошенные послужили отправной точкой формалистических поисков школы ОПОЯЗа. Биография же писателя, вышедшая спустя полвека после бурных событий молодости Шкловского, подводит итог его “приближению” к Толстому, но текстологии и анализа здесь немного – рамки жанра и дух времени обязывают дать портрет классика в стихии народа. Книга получилась, потому что хитрый Шкловский пишет не только об этом.
Разумеется, в начале обязательный эпиграф из Ленина (“матёрый человечище”) – примета оттепельной биографической литературы, романтизировавшей революционеров и упрощавшей философов. И никуда не деться от знаменитого определения: “зеркало русской революции”, которым основатель Советского государства “пристегнул” графа Толстого к прогрессивной литературе. Касаясь взрывоопасной темы толстовского мировоззрения и религиозности, Шкловский осторожен и избирателен. Крестьянская утопия всеобщего трудового братства, тоска по дореформенной России, практические шаги Толстого, такие как помощь голодающим и основание сельской школы, понятны читателю и вызывают сочувствие, выписаны они подробно. Симпатии Л.Н. к сектам молокан, увлечения старообрядчеством и проповедями крестьянина Сютаева, вера без Церкви упомянуты постольку-поскольку; также в тени остаются Чертков и толстовцы. Биографу интереснее трансформация политических воззрений Толстого, который начинал с увлечения декабризмом и особой ролью дворянства в просвещении России, а пришёл к полному отрицанию власти и мечтам о “муравьином братстве человечества”. Так как подобный путь проделала вместе с Л. Н. и значительная часть русского образованного общества, правильнее называть Толстого “зеркалом русской эволюции”. Впрочем, вряд ли граф грезил о счастье для каждого и “небе в алмазах”. В его жизнеописании, даже у Шкловского, который не мог, очевидно, сказать всего, поражают какой-то упрямый эгоизм и отсутствие сострадания – следствие “самопостроения”, жёсткого взращивания личности: Я смог, Я преодолел, а вы как хотите. Пожалуй, изображение внутреннего роста Толстого, возникновения гения из таланта составляет главную ценность книги. Кое-что читатель может примерить и на себя.
В 27 лет Толстой считал свою жизнь конченой. Он уже добился некоторой известности повестью “Детство”, но было ощущение какого-то тупика, бессмысленности службы, невыносимости быта глухой кавказской станицы. Дневники Л. Н. (как здорово, что всю жизнь вёл он их!) беспощадно самокритичны, полны вызовов, заданий, споров с собой, с окружающей действительностью, с жизнью в широком смысле. Рядом, подспудно, чувство, что где-то живут по-настоящему и знают какую-то другую правду вольные казаки, смелые горцы, трудолюбивые мужики на Волге. Он же знал лишь быт дворянский, тихое детство, излишества юности, знал и бесконечное копошение людей и людишек в погоне за очередным чином – ему нужен был выход, и он нашёл его на Малаховом кургане Севастополя. Толстой-писатель начинается на войне – до этого были лишь пробы, хоть и исключительные – и пишет как никто до него не умел. “Севастопольские рассказы”, “Казаки”, наконец “Война и мир” – поиск возможностей существования в России – и это война, подвиг, побег или скитания, выход за границы своего сословия, мировоззрения, опыта, слияние с огромным внутренним течением народной жизни, которое существует словно бы за спинами героев-дворян. Видеть привычные вещи по-новому – Шкловский назвал это эффектом “остранения”, в наше время сказали бы “3D-проза”, но важны не термины, а впервые возникшее в этих книгах ощущение полнокровной жизни. Толстой убедителен даже в обманчиво счастливом финале “Войны и мира”, потому что сам ещё верит в силу семьи, корней, в величие страны, которая уже неумолимо менялась.
Почему-то мало обращают внимания, что Толстой после Севастополя испытал ровно то же чувство, что и любой вернувшийся с войны, а именно разочарование в мелочности обыденной мирной жизни в сравнении с всеобщим героизмом на фронте. Он мечется – охота, светские знакомства, поездка за границу, нигде он своим не стал, а перессорился со многими (даже с мягким Тургеневым), опять упёрся в какую-то невидимую стену. В дневниках вновь лихорадка – битва с собою и в конце поражение (?), женитьба на Софье Андреевне Берс, попытка обретения семейного счастья, попытка стать “как все”. “Не она”, - написал Толстой в первые дни их супружеской жизни, но чем провинилась юная жена его? Не оценила масштаб личности? – оценила, и ещё как, любила и ревновала безумно до конца дней (поражает взгляд Софьи Андреевны на мужа на фотокарточке в честь сорок-какой-то там их годовщины – любовь, обожание… граф даже не смотрит в её сторону). Не помогала? – полжизни посвятила его литературным делам, освободив его время от непременной писательской “текучки”. Не “выполняла супружеский долг”, быть может? – тринадцать беременностей её ждало (последняя в 44 года!) и восьмерых взрослых детей она содержала под крышей большого дома, где Толстой работал во флигеле в полной тишине, чтобы не беспокоили. Вся вина Софьи Андреевны была в её обычности, не смогла она дорасти до великого мужа, дойти до его горизонтов мысли, отсюда и яд поздних “Смерти Ивана Ильича”, и “Крейцеровой сонаты”, и Левин, который от “счастья” семейной жизни хочет покончить с собой. Кажется, не было ничего символичного в уходе Толстого из Ясной Поляны поздней осенью 1910 года – заела грызня за наследство, толкотня толстовцев, склока жены с Чертковым – всё последствия его выбора “простой” жизни, его поражения. Он не смог уйти тогда, в 35 лет, теперь уж было поздно. Кто же сможет, если даже гигант Толстой не сумел?
Шкловский суров, где-то несправедлив к Софье Андреевне, награждая её одной из самых беспощадных характеристик:
Она не понимала его мировоззрения, и Шкловский не прощает ей “торможения” Толстого на “пути к народу”. Здесь больше ревности к своему (и общему) великому учителю, нежели правды. Биография Шкловского подробна, почти тактильна по остроте восприятия личности Толстого, когда чувствуются даже предметы, относящиеся к любимому объекту изучения: от зелёного кожаного дивана, на котором родился Толстой, до пружинной кровати на станции Астапово, где он скончался. Здесь плеск волн великой реки и воздух башкирских степей, смех яснополянских детей и неумолимый стук поезда по рельсам железной дороги – всё живёт, всё говорит. Это жизнеописание, которое выходит за привычные рамки, превращаясь в огромный роман о связанном цепями титане, который (как утверждает притча в финале) обрушил храм старого мира. Любите вы Толстого или ненавидите – книга Шкловского поможет лучше его понять. Не скажет она только, что делать со всем толстовским опытом “построения себя” – тут каждый должен решить сам для себя.

На самом деле хорошо, когда книгу о незаурядном человеке пишет тоже незаурядный человек. Виктор Борисович Шкловский прожил интересную жизнь, написал много книг и был прототипом персонажей других писателей. Получилось, что один "коллега" написал биографию другого "коллеги". Книга и является своеобразной беседой - биограф не исключен из повествования, наоборот, он активно комментирует и произведения, и взгляды, и некоторые эпизоды из жизни Льва Николаевича через призму собственного видения, в чем-то с ним спорит. В биографии много отступлений - размышления о прототипах и личностях, исторические справки, комментарии к уже существующим жизнеописаниям Толстого. Книга получилась не летописью жизни, а ее аналитическим субъективным разбором, что сделало ее еще более интересной.
За исходную точку для анализа, которую Шкловский постоянно устанавливает и утверждает, взят тезис, что жизнь писателя лучше всего проявляется через его творчество. Поэтому биография Толстого построена как диалог его реальной жизни с его произведениями - как то или иное событие в жизни писателя повлияло на ту или иную тему, сюжет, роман и т.д. и наоборот. И здесь следует отметить, что лучше понять эту книгу получится у того, кто читал все разобранные Шкловским произведения Толстого. Так даже получится интереснее - у меня еще очень свежи воспоминания об "Анне Карениной", и мое собственное видение романа очень сильно отличается от трактовки, предложенной Шкловским. А вот с "Войной и миром" и "Детством" мы совпали. Но, наверное, зная точку зрения Шкловского, воспринимать "Воскресение" и, например, "Хаджи Мурата", я буду уже по-другому, чем если бы делала это с "чистого листа".
И книга Шкловского, как еще одна прочитанная мною в этом году биография - "Диего и Фрида" Леклезио, выводит читателя на более высокий уровень обобщения. Если у француза получилась история о Мужчине и Женщине, то у Шкловского - трагическая повесть о Гении и его окружении. Я слова плохого не скажу о Софье Андреевне - женщина, которая столько раз переписала четыре (!) тома "Войны и мира" заслуживает только уважения. Дети Толстого тоже вряд ли были плохими людьми. Я думаю, что нам, обычным людям, было бы очень приятно со всеми ними общаться. Ключевое здесь - "обычным людям". Обычным людям не дано понять гения и дать ему то, что ему было больше всего нужно. Они пытаются только спустить его на свой уровень, потому что подняться к нему невозможно. А это гения и мучает. Поэтому комфортнее всего гению с теми, кто не учит его жизни, а просто оставляет в покое с самим собой. Конфликт гениальности и обыденности- ключевой конфликт всей жизни Толстого, который он разрешил своим уходом из Ясной Поляны, о котором мечтал столько лет. Компромиссы с обыденностью его мучили.

Толстого все время, пока читала, было жаль. Маленького его обижали. На елке у знатных московских родственников подарили плохонькие подарки. Осиротел. Юношей беспутничал, страдал от этого и снова беспутничал, и жаль было, что страдает и что беспутничает. Молодым мается, мечется, ищет места, и такое чувство, что - лузер, лузер, лузер. Опять жаль! Потом нашел место, началась работа и Сонечка. И то, и другое - очень тяжело, неподъемное. Мильон терзаний, поиск, поиск, мучительный поиск, мучительный... Сонечка подросла в Софью Андреевну, подросли также детки, алчные сволочи, и стало вообще невыносимо - и Льву Николаевичу, и мне от жалости к нему. Это с одной стороны.
А с другой, на фоне жалостливой этой картины развернулось другое, как ни пародоксально, не менее эпическое полотно: жизнь Льва Толстого как могучая, но тщетная попытка вырваться из сетей бытия "обыкновенного", оернувшись этими сетями, для надежности, в несколько слоев. Решить вопросы, которые нельзя решить. Заглянуть в лицо Бога, когда Он не хочет, чтобы смотрели. Необыкновенное, обреченное своеволие.
Получился гигант, которого жалко. Нет, не Прометей, потому что огня он не добыл и не мог добыть.
Причем этот гигант находится и бьется как-будто в каком-то удивительном вакууме, где-то в запределье, и связь с остатним миром очень слабая. Он сам по себе, мир сам по себе. Иногда они обмениваются письмами. Это впечатление разбивается описанием сцены отъезда старого уже Толстого из Москвы. Получился занятный эффект: я вместе с Толстым удивилась. Он сказал, что после этого случая тщеславие в нем шевельнулось. Я подумала, знать, не зря жил: многотысячная толпа молчит, как един человек, чтобы расслышать те несколько слов, что старик произнесет, а у него от этого тщеславие всего только шевельнулось!
Софья Андреевна - однозначное зло. Ни одного ласкового слова не нашлось для нее у Виктор Борисыча. А жаль. Взял бы со Льва Николаевича пример.

Леонтьев, как филолог, был человеком безнадежно устаревшим, министра просвещения Д. Толстого он вдохновлял на борьбу с "язвой материализма" при помощи изучения греческой грамматики и мифологии.

Освобождение должно было прийти через то, что люди перестали бы верить в нелепость — в привилегии.
Большинство должно было перестать служить меньшинству. Но большинство приходило в сознание единицами, и эти единицы гибли.
Общее решение большинства, отвергающее старое, называется революцией, но революция — это насилие, а насилия Толстой не признавал.

который в этом доме познакомился с Толстым в апреле 1884 года:
«Вырубленный задорным топором, он моделирован так интересно, что после его, на первый взгляд грубых, простых черт, все другие покажутся скучны». Дальше Репин начинает разбирать лицо Толстого как художник-портретист, отмечает надбровные дуги — большие, низко поставленные уши, широкий, смело очерченный рот, с энергичными углами, спрятанными под львиными усами. Середина губ плотно и красиво сжата. «Внешние манеры военного, даже артиллериста. Склад его тела: кости — отростки мыщелков — прикрепление сухожилий; рабочие руки большие, несмотря на длинные пальцы, были «моторными» с необыкновенно развитыми суставами — признак мужицкий: у аристократов в суставах руки пальцы тоньше фаланг… цвет толстой кожи — терракоты, прозрачность аристократической кожи, белизна, синеватые жилки — все эти признаки чистого аристократизма отсутствовали».












Другие издания


