Стоило мне заговорить о Сербии, на глаза бабушки наворачивались слезы, и разговор обрывался, будто страница эта была безвозвратно оборвана… оторвана, будто со времени насильственного и поспешного отъезда жизнь их перезагрузилась, как компьютер, будто коммунизм был неизбежен и будет теперь всегда.
За десертом все расслабляются, по чьему-то щелчку являются цыгане и заводят песню, и все подпевают с серьезным и вдохновенным видом, отдавшись во власть проникающих в самую душу ностальгических любовных романсов с малость дебильными, конечно, словами, но тем не менее достающими тебя до кишок. У совершенно потрясенного гиганта Мирослава наворачиваются слезы, можно подумать, что перед его глазами под звуки этих песен проходит вся его жизнь, Мирослава переполняют чувства, захлестывают, переливаются через край, внезапно он вытаскивает из кармана пачку баксов и, поплевав на каждую бумажку, наклеивает их на влажные от пота лбы артистов.
— Калашников, Калашников, — орет торговец оружием.
На полсекунды повисает тишина, но вот уже музыканты, сверкая медью, окружают наш столик и носятся вокруг него хороводом, быстрее, быстрее, быстрее; они кружатся, извлекая из своих инструментов мелодию песни Горана Бреговича, и все бьют в ладоши: Калашников! Калашников! В такт, забыв обо всем: Калашников! Калашников!
Конечно, нам только того и надо, чтобы было забавно, мы все здесь и собрались только порезвиться вволю, поразвлечься, пожить сегодняшним днем, чтобы не спятить или не пустить пулю в лоб.
— Жить — значит всего лишь играть, играть и играть без конца, Francuzi, помните, что все мы смертны и что завтра будет хуже, чем вчера, особенно в Сербии.
Мирослав выхватывает пистолет типа браунинга, левой рукой взводит курок, нет, у сербов это просто помешательство какое-то, и несколько раз стреляет в воздух, бах, бах, бах, надо же утихомирить других, прежде чем самому ввязаться в общую потасовку.