
Литература Японии
MUMBRILLO
- 195 книг
Это бета-версия LiveLib. Сейчас доступна часть функций, остальные из основной версии будут добавляться постепенно.

Ваша оценкаЖанры
Ваша оценка
После получения Нобелевской премии в 1968 г. Ясунари Кавабата нечасто обращался к художественной прозе. Если быть точнее, за те предсмертные четыре года он опубликовал всего три произведения, и этот рассказ - предпоследний. А потому несколько удивляет сколь мало привлёк он к себе внимания литературных критиков, даже на родине автора. Можно сказать, что эта тонкая, лирическая миниатюра осталась почти незамеченной широкой публикой, а между тем в ней заключается кульминация всего жизненного пути и творчества японского писателя. Само название рассказа отсылает нас к удивительно прекрасной нобелевской речи автора "Красотой Японии рождённый":
Этот отрывок отсылает нас к легенде о двух китайских мастерах дзен Xiangyan Zhixian (кит. 香嚴智閑) и Lingyun Zhiqin (кит. 霊雲志勤), которые, отказавшись от интеллектуальной деятельности, избавились от внутреннего дуализма тела и разума и смогли открыть свою душу природе, тем самым достигнув Просветления. Учитель Догэн полагал, что каждый может достичь такого Просветления при соблюдении необходимой дисциплины и практикуя дзадзен. При этом в легенде подчёркивается "естественность" Просветления, особая связь между человеком и природой - и этот посыл очень близок мировоззрению самого Ясунари Кавабата.
В пространственно-временном континууме рассказа стёрты какие-либо границы: время, пространство и даже сознание героя - всё едино и плавно перетекает друг в друга. Потеряв семью ещё в детском возрасте, автор воспринимает учение Догэна в контексте конечности жизни, где точкой достижения Просветления является Смерть. Его героям часто присуще чувство ностальгии и утраты - неспроста Ясунари Кавабата называют "мастером похорон" (soushiki no meijin, яп. 葬式の名人) и признают величайшим японским элегистом. И здесь уместно привести ещё один отрывок из его нобелевской речи:
Кажется, что все герои Ясунари Кавабата, вне зависимости от их возраста и состояния здоровья, таят в глубине души определённое предчувствие смерти, близкое описанному Рюноскэ Акутагава. Утомлённые грузом накопленного опыта - потерь и сожалений, желаний и фантазий, мечтаний и кошмаров, - они движимы зарождающимся стремлением вырваться из оков дуализма тела и разума и слиться воедино с окружающей природой. Тот же студент из новеллы "Танцовщица из Идзу" не столь далёк в своих взглядах от старика Миягава из настоящего рассказа. Погружённые в размышления, эти персонажи отстраняются от рутинных, мирских забот - только во втором случае стирается даже та уже и так хрупкая у автора грань между выразительными средствами языка и самим содержанием.
когда-нибудь обязательно допишу

Вчера говорили с подругой о бунтарстве. Она рассказывала о знакомой, которая лет в пятьдесят стала бунтовать против условностей. То в религиозную секту вступила, то более чем странные отношения завела.
У меня тоже когда-то была такая знакомая: большая любительница сложных сексуальных конструкций. К слову, ей тоже было к пятидесяти. И у неё было трое детей, у которых крыша съезжала от выходок мамаши. Ну, не наигралась тётка в молодости, вот в пятьдесят и вылезли все юношеские комплексы.
Так что, может, лучше уж как сестра главного героя у Эндо. В двадцать с небольшим желание курить, говорить по-французски, а не по-японски, и любить старикашку-неудачника с женой и ребёнком выглядит более извинительно. Хотя всё равно жалко. Большинство бунтов выглядит жалко, потому что за ними стоят глубокие личностные проблемы: неуверенность в себе, непонимание того, кто ты есть и чего ты на самом деле хочешь, неспособность к честным открытым отношениям. Именно в этот момент в ход идёт фантазия: убогая комната на шестом этаже превращается в удобную квартиру, искалеченный любовник в первоклассного актёра, а скучная бесперспективная жизнь в битву за искусство и великую любовь. И всё это вместе называется красивым словом "счастье".
Смущает меня в этом только одно: когда человек счастлив, у него нет нужды врать. Нет необходимости приукрашивать свою жизнь. Нет желания нападать или обороняться. И вообще, как говорила любимая мной Регина Бретт: "если отношения должны быть тайными, тебе не стоит в этом участвовать".

Я не могу писать стихи. Не потому что не умею, а потому, что порой, написав одну-единственную строку, чувствую, что в этой немой строке, ничего не говорящей никому кроме меня, уже имеется, звучит и прячется ровным счётом всё, что я хотел бы и мог сказать, и дальше - только суесловие. Я вспомнил об этом, читаю данную новеллу. Узнал тот прячущийся и ведомый лишь автору мир, скрытый в крошечных фрагментах; понял сугубую серьёзность, с которой автор подошёл к своему предмету, и услышал, идущие от многих дум, потоки слов в известной недосказанности. Нет, японской прозой положительно нельзя развлечься. Ох, многословие, К чему мне рассказывать о повествовании без слёз и драм, и о том, что несмотря на горе главной героини, я испытал в отношении к ней какое-то негодование и даже чувство гадливости, схожее лишь с нелюбовью Печорина к калекам. Ну к чему, если всё, что я хотел сказать, можно выразить пусть и не стихотворной, но очень значащей строкой: "И умерли все, и не осталось ничего".

«Глаза бы мои на нее не глядели», – нередко думал Миякава, но вопреки таким мыслям невольно обращал к ней свой взор.

С юных лет Миякава, бродя по лесам, с благоговением останавливался перед мощными старыми деревьями, видя в них символ долголетия.

Все это когда-то видел Миякава, проходя по коридору отеля. Женщина старалась подбирать лепестки так же тихо, как они падали. Замечала ли невеста, что опадают лепестки с цветов, которые она держала в руках? Во всяком случае, она не подавала виду. Пока Миякава думал о бессердечности садовника, составлявшего для невесты букет из несвежих хризантем, у него возникла мысль о том, что все это могло бы послужить прекрасным сюжетом для трагедии: беззвучно падающие лепестки белой хризантемы – лепестки жизни, срываемые с невесты житейскими бурями…









